Выбрать главу

— Тогда так давайте рассудим, — предложил Стебельков, — что вам дороже. Если решили брать Дымова, я буду просить о переводе в другое место.

Карп усмехнулся.

— Умно, ничего не скажешь! — проговорил он. — Да для меня и то и другое одинаково дорого. Ты вот на двух ногах ходишь, а ну-ка скажи — какую тебе отрубить не жалко? То-то вот и оно, Петрович. И ту и другую жалко небось. Так вот и у меня — директора МТС — две ноги: механик и агроном. На них вся МТС держится. Ничего тут, брат, не поделаешь; без Семена придется директору на первое время какой-то костылик приспосабливать. Вот если бы не Степанка, проще бы оно было.

Степанка, Степанка… Всему стал мальчонка помехой. А он и думать-то ни о чем не думал. Переваливался себе у крыльца по-утиному, с пруточком от веника гонялся за курами во дворе. Народился, и всё, растет. Какое ему до кого дело! Анка по весне третий класс окончила, братишке осенью два годика будет. Мать не делила их — к обоим относилась одинаково. Из последних сил тянулась Анна, а уж если купила полотна дешевенького с полметра на штаны Степанке, то и дочери хоть из девичьей еще своей юбки, да сошьет платьишко. Привезет ли мальцу игрушку из Константиновки — и Анке тетрадку запасную или книжку с картинками на стол положит. А та всё равно не любила братишку. Сколько раз примечала Анна: то щипнет его в уголке, то за ухо дернет. И ведь хитрющая-то какая! Этот ревет, а она: «А вот и не лезь! Попало?.. И еще попадет!»

Всё началось с причитаний бабушки Устиньи. Пришла она как-то в дом к дочери, вскоре после того как объявился Владимир, Степанку из зыбки вынула, посадила его на колени, да и принялась вздыхать сокрушенно:

— Не будет, доченька, между вами ни добра, ни ласки. Как знать, может, еще и образумится, возвернется твой суженый под родную крышу, а жизни душевной не будет: чужое деревцо промеж вас растет.

Анка слышала это, и с тех пор как подменили ее. Бывало, часами возится с несмышленышем-ползунком, напоит и накормит, спать уложит, споет самой сочиненную песенку, а теперь другой раз криком заходится парень, а Анки и в избе будто нет. Да и еще где- нибудь разговоры соседок подслушала, разве за всем уследишь.

Уж не раз с Маргаритой Васильевной советовалась Анна, с Николаем Ивановичем, а чем тут поможешь? Ляпнула бабка не подумавши, попробуй теперь исправь.

Трудно Анне одной, тяжко. И на ферме, и дома надо управиться, и за ребятами присмотреть. А теперь еще хуже стало. Пока не приехал Владимир, не так горько было, не так совестно. Сейчас и на улицу выйти страшно: не солдатка и не вдова. Одно время в Бельск уехать надумала, как Дарья прошлой зимой советовала, но Андрон и слушать не стал, когда за справкой обратилась в правление.

— Что для вас там, в городе-то, берега кисельные? — хмуро выдавил он и отказал. Вечером прислал Андрюшку — зашла бы Анна к нему домой — и говорил ей другим уже тоном:

— Знаю ведь, от чего бежать собираешься. Не дури, девка. Живешь и живи. Тут у тебя и крыша над головой, худо-бедно, да всё свое. Там за картошкой мерзлой у воза натопчешься. Раз совсем не уехал — вернется. Понятно, о чем говорю?

Было это осенью. А потом в дом к Анне Дымовой всё чаще и чаще стала наведываться Маргарита Васильевна.

* * *

Вскоре после Нового года в лесную сторожку к Дымову заехал пасечник Никодим. Тесно стало в избушке, когда этот лохматый человечище грузно уселся на низенькую скамейку возле единственного оконца, положил на слоновьи колени огромные свои руки и заговорил, как из бочки:

— Я по делу к тебе, Владимир Степаныч. Облюбовали мы тут с Андроном Савельевичем одно деревцо у Провальных ям.

— Так у Андрона на мельнице весь двор штабелями запружен, — прикуривая от уголька, отозвался Владимир. — Кузьма говорил — тысяч на сто. Чего ему еще надо?

— Не ему и не мне, а пчелам. Липа нужна. Давно уже мною замечено: в липовой рамке соты полные.

— Ну и что вы хотите?

— Вот ту самую липку и срезать с вашего позволения.

— А что я властям скажу? — улыбаясь спросил хозяин сторожки.

Никодим отмахнулся:

— Дерево никудышное — старое, с дуплом. И стоит над самым обрывом; весной обязательно рухнет. В хозяйстве твоем урон не велик, а нам бы — польза отменная. Вот я и пришел. Сходим давай, тут оно недалече.

А Дымов всё не мог погасить улыбки. Ему припомнилась пора босоногого детства и тот день, когда Никодим застал его в церкви, одетого в длиннополую ризу, вытряхнул из нее, как котенка, и отхлестал пребольно по заднему месту, приговаривая: «Это тебе, паршивец, не овин, не предбанник! Ишь ты, чего вздумали…»

И… «с вашего позволения»… Ну кто тут утерпит, чтобы не улыбнуться?

— Ладно, давайте сходим, — согласился Владимир.

Никодим оказался прав: дерево стояло на самом краю глубокой промоины и уже накренилось изрядно.

— Рубите, — махнул рукой Дымов.

Вернулись в сторожку. Никодим попросил ведро, сходил напоить лошадь, гудел потом у оконца, оглядывая пустые углы избушки:

— Скудно живешь! Я не о тряпках, не о деньгах толкую; духовно оскудеваешь без человеческого голоса. Это я на себе проверил.

Посидел еще, помолчал, вздохнул шумно.

— Ну, за липку спасибо, — сказал, поднимаясь и хлопая рукавицами, — денька через два мы ее увезем. А ты всё же слова мои без внимания не оставь: не добро человеку едину быть. Не добро.

Никодим уехал. Морозная ночь опускалась над бором, снег за окном отливал стынущей синевой, в прогалах между вершинами сосен высыпали яркие звезды. Звенящая, чуткая тишина разлилась вокруг и густела вместе с лиловыми отблесками догорающей зари.

Об Анне Дымов старался не думать: за полгода вроде бы всё перекипело и злость прошла. А вернуться домой не мог, — заклинило, и всё. И здесь оставаться нельзя. Прав Никодим: не старик ведь еще, чтобы мохом обрасти. Что это за работа в тридцать два года, что за житье? Так, чего доброго, и к бутылке потянет, и пропадешь из-за своей же дурости. Надо решать. Или в деревню к себе возвращаться, или уехать совсем.

«А куда ты поедешь?» — в сотый, в тысячный раз задавал себе Дымов один и тот же вопрос. И опять не находил ответа, а перед глазами — накрытая пологом зыбка, и даже чудится временами, будто скрип кленового очепа слышен: Анка-маленькая босой тонкой ножонкой качает зыбку, сжалась, смотрит испуганно, и раскрытые губы вздрагивают у нее.

За окном была уже ночь. Спать не хотелось. И опять Владимир курил у печурки, смотрел безотрывно на игривое жаркое пламя, стряхивал время от времени пепел самокрутки на откатившиеся к самому краю топки тлеющие угольки. На углях сразу же вспыхивали точечные искорки, точно не табачный пепел падал из них, а зерна мелкого охотничьего пороха. Потом на углях появилась серая пленка, и пепел уже не пробивал ее, а пленка становилась всё толще и толще, нарастала мохнатой плесенью.

«Вот так и с тобой получится, — подумал невесело Дымов. — Выпал ты из живого костра и больше не вспыхнешь. И тепла от тебя не будет. Ты не уголь даже теперь, а кучка золы. Дунь на нее — и нет ничего. Худо, брат, худо…»

Утром он был в Константиновке; табак кончился, вот и пошел на базар купить у татар самосаду. По пути миновал тот самый мост на большаке, возле которого осенью изловил Илью Ильича у штабеля бревен. Семь лет на троих дали, и адвокат из Уфы не помог. Потом уже стороной Владимиру стало известно, что за Илью Ильича больше всего хлопотал сам лесничий. А к Дымову стал придираться. Совсем непонятно!

Припомнилось и другое. Той же осенью разговаривал как-то Дымов в Константиновке с участковым милиционером. Встретились они в магазине, когда участковый покупал утиную дробь и всё домогался у продавца, скоро ли у него будет картечь в продаже, — гусей собирался стрелять на отлете. Потом участковый заметил Дымова, спросил, нет ли у него пулелейки. В здешних лесах запросто ведь и на медведя наскочишь, не говоря уже про волка.

Волки волками, этих пусть бьют себе на здоровье. А вот чьих это рук дело — кишки да отрубленные лосиные копыта, наспех закиданные мхом да валежником? Кто тут раскатывается на грузовой машине по лесным заброшенным дорогам? Хурмат тогда говорил: «Этого не возьмешь — власти мало!»