— Для меня? — Николай Иванович не сразу нашелся с ответом. — Почему для меня? И вовсе я не смеялся. Если хотите знать, я сберег эту вашу записку… А почему же вы не дождались в тот раз? Как это называется?
— Вы просто меня не заметили! Вспомните: вы спускались по лестнице с Жудрой и Мартыновым. И по вашим лицам я сразу же всё поняла. Раньше еще догадалась, когда черным ходом вывели на улицу арестованного Ползутина. Ну как, как не могла я припомнить это в больнице! Ведь видела я его там на стройке, когда МТС закладывали. И как с Артюхой он разговаривал. Никогда не прощу себе этого. А счетовод, счетовод-то наш мразью какой оказался. Страшно подумать!
— Страшно, — помолчав, согласился учитель. — Для меня, Маргарита Васильевна, это трижды страшно и непростительно.
Николай Иванович еще помолчал и добавил:
— Вот если бы на бюро спросили меня: «Почему вы, товарищ Крутиков, называя себя коммунистом, за столько лет не смогли распознать этого выродка?» — я сказал бы, что виноват. Вот за это я и наказан. Жестоко наказан. Всё правильно: не будь простофилей, сними розовые очки.
— «Розовые очки»? — повторила Маргарита Васильевна. Она даже остановилась при этом. — А разве были у вас такие?
— Выходит, что были. Такова уж интеллигентская наша натура. В чем-нибудь да обязательно не увидишь того, что другие видят и знают. Ну кто мне мешал поговорить по-хорошему с той же Улитой? Почему не подумал, что она прежде всего человек, а потом уж самогонщица? Вот это и называется, дорогая моя, политической близорукостью. Такие вещи надо называть своими именами.
— Не наговаривайте на себя лишнего, — незнакомым для Николая Ивановича тоном возразила Маргарита Васильевна. — Я, например, всегда думала и думаю, что вы разбираетесь в людях лучше других и обладаете редкой способностью видеть перед собой ясную цель. И я вам всегда завидовала, мечтала хоть чуточку быть похожей на вас.
— А теперь?
— И теперь завидую, — твердо ответила девушка. — Пусть вы ошиблись в ком-то, но вы же не дух святой. Вы работали не щадя себя, при жизни еще след на земле оставляете. И в душах людских.
— В душах?
— Да, в душах. Посмотрите вокруг. Разве это видели вы, когда подъезжали к деревне впервые? Вон ваша школа, вон клуб.
Николай Иванович снял и протер очки. Ему просто не верилось, что всё это слышит он от Маргариты Васильевны, которая, кажется, только вчера собиралась бежать из деревни. До отъезда в Уфу она и слов- то таких, пожалуй, не знала! А Маргарита Васильевна, точно угадывая его мысли, продолжала:
— Я благодарна вам больше всего. Если бы вы не удержали меня в тот отчаянный для меня вечер, не пристыдили бы, я никогда не смогла бы найти свое место в жизни. Но это я поняла только в Уфе, где рядом со мной учились девчата и парни из таких же вот отдаленных сел. Это подлинные энтузиасты. И не раз я ловила себя на мысли, что все они — ваши ученики. Я дала себе твердое слово… Нет, нет, я не то говорю.
Маргарита Васильевна дотронулась до локтя учителя, перевела дух.
— Я всегда мысленно с вами советовалась, — закончила она неожиданно для себя самой, — задавала вопросы и сама же на них отвечала. Так, как вы бы ответили. Вот.
У Николая Ивановича собрались под глазами мелкие лучики морщинок. Он видел, что девушка волнуется, и это волнение передавалось ему, захватывало всё больше. И к чувству хорошей радости, которую испытывают при встрече давние друзья, исподволь и неприметно стало добавляться что-то более значимое, которому нет пока еще названия.
Маргарита Васильевна выглядела сейчас собраннее и строже, и от этого казалась стройнее и выше, была еще более женственной и обаятельной.
— Что же вы замолчали? — спросил Николай Иванович и опять снял очки. Ему подумалось, что вопрос задан глупо и совершенно некстати.
Но спутница Николая Ивановича, видимо, этого не заметила, — она была занята какими-то своими мыслями. Чуть запрокинув голову, она долгим, внимательным взглядом посмотрела на учителя и сказала, понизив голос:
— Хорошо, что вовремя удержалась.
— А что могло быть?
— Могла сказать глупость.
Николай Иванович пожал плечами; шел, поотстав на полшага от Маргариты Васильевны. Смотрел на нее и думал, что у нее всё впереди, что в ее годы и он вот также идеализировал некоторых людей, был романтиком.
«Плохо это, — рассуждал он далее, — очень плохо, когда человек, пусть даже и мысленно, говорит о себе „был“. А что поделаешь? Оглянись на себя. Укатали сивку крутые горки. Как говорится, был да весь вышел».
Учитель еще более замедлил шаги. Это ведь не его слова! Это добавил тот, второй, который приумолк было при Парамоныче. «Что значит „был“? Значит, всё в прошлом. Значит, нет для тебя ни „сегодня“, ни тем более „завтра“. Такому человеку невозможно жить, он не сможет работать, — ведь для этого надо сказать „есть“ и „буду“. И не только сказать, — надо верить в это».
«Верил и верю, — доказывал сам себе Николай Иванович, — и всё-таки „был“. „Был“ потому хотя бы, что тебе уж за сорок и что ты остался один. Кроме работы у тебя всё в прошлом, а у нее вот всё еще впереди».
Долго шли молча. Так миновали лощину, небольшой перелесок перед Метелихой. Впереди показалась деревня. Подводы не было видно ни у школы, ни возле длинного пятистенника бывшего лавочника, а след тарантаса заворачивал от околицы вправо, к дому учителя. Тут их и встретил старик Парамоныч.
— С прибытием вас, Маргарита Васильевна! — начал он, раскланиваясь еще издали. — С приездом. Вещички ваши я на крылечке сложить велел. Потом сам же и отнесу. Не беспокойтесь. А сейчас с дороги-то отдохнуть полагается, чтобы не сразу за веник да тряпку браться. Наказал я с подводчиком — девки там приберут, а у меня и самоварчик готов. Не обессудьте уж — чем богаты, тем и рады. Не побрезгуйте нашим холостяцким угощением!
Торопливо закидывая свою деревяшку, дед направился к палисаднику, услужливо распахнул калитку перед Маргаритой Васильевной и с видом заговорщика подмигнул Николаю Ивановичу. А в комнате был накрыт стол, на тарелке — аккуратно нарезанная колбаса, невесть откуда взявшаяся пачка печенья, копченая рыба. На. керосинке что-то шипело в закрытой сковородке. И в довершение ко всему, тут же на полу, возле керосинки, стоял щербатый глиняный кувшин, а в нем два огромных георгина — темно-бордовый и розовый.
— Как сейчас помню, в старорежимное время, это при царе еще то есть, — пристукнул старик костылем, — к нашему ротному господину поручику на боевые позиции самолично его богоданная супружница пожаловала из Питера. Так вот в те поры я коноводом при нем состоял. При их благородии — господине поручике. И был мне приказ — дух вон, а цветы чтобы были. Нашел! Под турецкими пулями доставил. Вот и мы с Николаем Ивановичем тоже… Полагается в таком разе.
Старик почесал себя за ухом, потом приподнял с полу кувшин. Маргарита Васильевна посмотрела в лицо учителю, улыбнулась, и Николай Иванович улыбнулся.
Над селом опускался вечер. Солнце уже закатилось, оставив после себя расходящийся веер широких лучей и багряные гаснущие всполохи на краях облаков. В густолиственных кронах берез у церкви отчетливо проступали первые золотистые вкрапины. В настежь распахнутое окно из садов и полей вливалась бодрящая свежесть, напоенная сложными запахами ранней осени. Где-то, — должно быть, за озером или под облаками, — мелодично и грустно курлыкали журавли. Трубные крики эти раз от разу всё удалялись, становились слабее, печальнее.
— Улетают, — задумчиво проговорила Маргарита Васильевна, прислушиваясь к замирающим отзвукам. — Вот и я так же мучалась прошлой осенью.
— А сейчас? — спросил Николай Иванович.
— Вернулась, как видите. Я не могла не вернуться. — И посмотрела прямо в глаза учителю.
Торопился Андрон убрать яровые, круто пришлось поворачиваться. Не успели сжать рожь, перевезти снопы на гумно — овсы подоспели, пшеница пригнулась янтарным колосом. Клевера, горох, греча — всё требует рук. И озимь сеять, зябь поднимать, по кустам отаву подкашивать. Обошел как-то раз луга, проверял, не потравили ли стогов пастухи, — за Красным яром снова трава в колено. Наказал старику Мухтарычу не гонять туда стадо: лишний стожок по весне пряником окажется. Скотниц снял с полевых работ, косы велел приготовить. Подоили утром коров — и на луга. Клевер, горох, гречу — мужикам косить, на пшеничный клин — лобогрейку, на овес — старух. Можно бы и машиной овес убрать — соломы жалко: серпом-то пониже возьмут. Николай Иванович прав был: после собрания веселее народ стал работать.