Выбрать главу

Часам к десяти подъехал Мартынов. Вместе с комиссией обошел весь ряд, потом осмотрел упряжь и лошадей, привязанных тут же к церковной ограде. Кони сытые, гладкие, как в кавалерии, гривы у всех расчесаны. Карп Данилович, по старой памяти, сам расковал тех, которым ходить в борозде, — тут особый отбор, — и копыта зачистил рашпилем. Нечего было сказать комиссии, — всё приготовлено к севу как полагается. После этого направились к трактору. С пол- оборота завел его Дымов, — он теперь был за старшего на «путиловце», за зиму настоящие права получил.

— Лихой из него выйдет танкист! — подойдя к Николаю Ивановичу, проговорил Аким, с видимым удовольствием глядя на сноровистого, подвижного парня. — Лихой!

Часом позже закончили смотр бригады Романа Васильевича; и там всё в порядке.

— Добро! — похвалил Мартынов. — Хороших вестей дожидаться будем и стопудового урожая! А потом разведем коров-холмогорок. Так, что ли, агроном? — повернулся он к Егору. — Что с твоим опытом, не оскандалишься?

— Пойдемте посмотрим, — предложил тот.

За плетнем Петрухиного огорода кустилась диковинная озимь. В каждом гнезде пучок сочно-зеленых стеблей. Местами до десяти, и в полметра ростом. Вместе с народом подошел и Андрон. Долго стоял у плетня, шевелил крылатыми бровями, но в разговор не вступал.

Вечером партийная ячейка заседала, — с Романа снимали взыскание. И Андрон был тут же, а вернувшись домой, не стерпел — рассказал Кормилавне про тех, кого принимали в партию.

— Вот я тебе и толкую, — добавил Андрон, — Николай Иванович сегодня показал нам бумагу, подписанную знаешь кем? «Отрезаюсь от веры в загробную жизнь, от бога и дьявола. Верю в человеческий разум и в то, что вижу своими глазами». Чуешь? Поп Никодим написал! И в колхоз — заявление. Пятнадцать рамочных ульев сдает в артельное наше хозяйство, а к осени у него двадцать пять верных будет. На худой конец по четыре пуда нацедит с улья. Прикинь-ка, во што оно для колхоза-то обернется!

Как во сне слушала всё это Кормилавна и плохо соображала, что было потом. Андрон после ужина сам унес самовар, развернул на столе газету, высыпал на нее три горсти пшеницы, ножом отбирал самые крупные зерна, шевеля беззвучно губами. Так и не знает старуха, ложился в ту ночь Андрон или нет. Встала утром — хозяина и во дворе не видно, а в огороде самая лучшая грядка жижей навозной залита. Еще через день грядка вскопанной оказалась, граблями разрыхлена.

Неделю колдовал Андрон на своем огороде: по вечерам, как с поля приедет, и на рассвете. И только с ольховых шишек пыльца посыпалась, а сирень набрала бутоны — бледноватая тонкая зелень проклюнулась у него на грядке, как у Егора, гнездами. На колхозных полях — на что рано сеяли — едва появились первые всходы, а у Андрона на два вершка пшеница поднялась! Там начала куститься — у бригадира в трубку погнало, и в каждом кусте по восемь-двенадцать стеблей!

«Земля наша много дает — брать не умеем», — рассуждал Андрон месяцем позже, когда пшеница на его огороде колос выбросила.

«Что у нас получается? — продолжал он развивать свои мысли. — Высеваем на десятину двенадцать, а то и пятнадцать пудов, в наилучший год собираем восемьдесят… сам-семь. Это в добрый год, а бывает и так: дай бог сорок намолотить. Вот теперь и ломай голову: пятнадцать пудов в казну, пятнадцать обратно на семена, остальные десять или колхозникам разделить, или продать да купить лесу на скотный двор. А налоги, в МТС натурную плату — где на это взять?»

Пригибался ниже Андрон, забирал в горсть от самого корня упругие шелковистые стебли, пересчитывал заново:

«Десять, двенадцать… Прибросим на круг по пятьдесят зерен в колосе. Полтысячи с одного куста, страшно подумать! Вот где богатство неописуемое, а как его взять?»

Андрон эту грядку четыре раза полол и окучивал растения, в каждую лунку чуть ли не с ложечки подливал удобрения. Поперек и вдоль на коленях елозил. А ведь огородная грядка — не десятина! И за сотню лет всем колхозом не переползать того, что засеяно в этом году в бригаде. Вот бы машину такую, чтобы обрабатывала она междурядья у зерновых культур, тогда — другой разговор… А машины такой пока еще не придумали…

«Стало быть, сеять гуще, — приходил Андрон к выводу, — отбирать самолучшие семена и не жалеть лишних два-три пуда на десятину. Перед добрыми всходами сорные травы не устоят. Вот и весь сказ!»

На полях к тому времени заканчивали прополку, в бригадах готовились к сенокосу, трактористы поднимали пары. С Егором Андрон не советовался, будто и не было для него агронома в колхозе, будто не он с осени еще занялся обновлением запущенного сада на усадьбе бывшего старосты, не он ратовал за подсев клеверов и не давал покоя председателю с раскорчевкой новых полей.

Как-то зашел Николай Иванович, покачал головой, любуясь на невиданную пшеницу.

— Соревнуешься с агрономом? — спросил у Андрона, протирая очки и пряча догадку в лучистых мелких морщинках, разбежавшихся под прищуренными глазами.

— Сопли хочу ему подтереть, — услышал в ответ учитель. — Грядкой-то нас не удивишь. У меня вот получше будет.

Николай Иванович понимал: не может Андрон помириться с Егором. И дело, конечно, не в том, что Егор пытается в чем-то умалить авторитет бригадира, — об этом и речи не может быть. Причиной всему Дуняша: Андрон, как отец, не может простить себе трагедии с дочерью, а в Егоре видит начало этой трагедии. Помириться — значит всю вину, без остатка, открыто взять на себя. Вот до сих пор и бунтует: знает, что сам виноват, и не соглашается — самолюбие не позволяет. Виноват и Егор: смалодушничал он, когда нужно было открыться перед Андроном. Не совсем хорошо поступил и потом: не сумел настоять, чтобы Дуняша бросила всё и ушла к нему в город.

Трудно Егору работать с Андроном, а не встречаться нельзя, и при любом, самом незначительном, разговоре оба они не смотрят в лицо друг другу. Чем дальние, тем хуже: если осенью и зимой Андрон всего лишь усмехался в бороду, когда на собраниях выступал Егор, то теперь дошло до того, что агроном не рискует оказаться на полях второй бригады с глазу на глаз с бригадиром, председателя ждет; тот к Андрону, и Егор с ним. Разве это работа?

— Послушай, Андрон Савельевич, — начал в тот раз учитель, — а не кажется ли тебе, что и бригадиру и агроному, если оба они наши советские люди и оба стараются сделать большое доброе дело для всего государства, — Николай Иванович особенно подчеркнул слова «наши советские люди», — нельзя оставаться недругами, хотя бы и были между ними какие-то старые счеты? Как ты на это смотришь?

— Ты с чего это, Николай Иванович? — делая вид, будто не понял, спросил Андрон.

— Мы с тобой в один год поседели, — издалека начал учитель. — Давай потолкуем начистоту, как отец с отцом, как человек с человеком.

Николай Иванович отошел под ближайшую яблоню, присел в тени на скамеечку. Андрон нехотя опустился рядом.

— Давно я собираюсь начать с тобой этот не совсем-то приятный разговор, — глядя в упор на Андрона, продолжал учитель. — Раньше думалось мне, что и сам ты поймешь ошибку, сам переменишь свое отношение к агроному. И вот вам, пожалуйста!

— Что «пожалуйста»?

— Ответ твой насчет соплей.

— Да я и при нем то же самое бы сказал. Эка невидаль: грядка! У меня вот не хуже, а я ведь не агроном.

— Не о грядке речь. Ты прекрасно знаешь, что я не верю в то, будто бы в этой грядке зарыта собака. И не я один — весь колхоз это видит.

— Знаю.

— Ну и чего добиваешься? Хочешь, чтобы твоя личная неприязнь к агроному захватила колхозников? Сомневаюсь, Андрон Савельевич! Сомневаюсь! — повторил еще раз Николай Иванович через минуту, не дождавшись ответа. — Агроном делает всё, что он может. Надо ему помогать.

— А я — что? Палки в колеса ставлю?