Затем миссис Роджерс удалилась со сцены — ведь она только что миновала тот игривый возраст, когда замужние дамы считают, что они все еще молоды и являются persona grata для молодежи; она вступила в самое начало возраста, когда собственные дети уже тактично дают понять, что такое убеждение не соответствует действительности. В этот момент заиграла музыка, и неудачливый молодой человек с белыми пятнами на красной физиономии вновь возник перед Янси.
Прямо перед окончанием последнего перед перерывом танца Скотт Кимберли перехватил ее в очередной раз.
— Я вернулся, — начал он, — чтобы сказать вам, что вы прекрасны!
— Не верю, — ответила она. — И кроме того, вы всем это говорите!
Мелодия стремительными порывами неслась к финалу; затем они, наконец-то, уселись на удобном диване.
— Я уже три года никому этого не говорил, — сказал Скотт.
На самом деле не было никаких причин говорить о трех годах, но каким-то образом это прозвучало убедительно для них обоих. Ее любопытство зашевелилось. Ей стало интересно знать, что представляет из себя Скотт? Она стала лениво, как бы нехотя, расспрашивать его: начала с его родства с Роджерсами, а закончила — он даже и не заметил, как они до этого дошли, — выслушав от него подробное описание его квартиры в Нью-Йорке.
— Мне хочется жить в Нью-Йорке, — сказала она ему, — на Парк-авеню, в одном из этих красивых белых домов, в которых квартиры по двенадцать комнат и стоят целое состояние!
— Да, и я бы тоже этого захотел, если бы был женат. Я думаю, Парк-авеню — одна из самых красивых улиц на свете, потому что на ней нет никаких чахлых парков, которые всегда стараются насадить в городе, чтобы создать искусственное ощущение природы.
— Да, согласна, — сказала Янси. — Мы с отцом ездим в Нью-Йорк раза три в год. И всегда останавливаемся в «Ритце».
Это было не совсем так. Обыкновенно она раз в год вымаливала у отца — которому вовсе не хотелось что-то менять в своем спокойном существовании — поездку в Нью-Йорк, уверяя его, что просто обязана провести неделю, глазея на витрины магазинов, расположенных по Пятой авеню, распивая чаи с прежними школьными подругами из «Фармовер» и иногда принимая приглашения в театры и на обеды от студентов Йеля или Принстона, случайно оказавшихся в городе. Это было очень приятное время — каждый час приобретал свой цвет, и жизнь была наполнена ими до самых краев: танцы в «Монмартре», обеды в «Ритце», где кинозвезды или знаменитые дамы из высшего света сидели буквально за соседними столиками, или же просто мечты о том, что бы она купила у Хемпеля, у Уокса или у Трамбла, если бы в доходах ее отца присутствовало еще несколько дополнительных ноликов с правильной стороны. Она восхищалась Нью-Йорком с неутихающей пылкой страстью — восхищалась им так, как могут восхищаться лишь девушки с Юга или со Среднего Запада. На его веселых базарах она чувствовала, что душа ее взмывает ввысь от бурного наслаждения, потому что для нее в этом городе не было ничего безобразного, ничего низкого, ничего безвкусного.
Она жила в «Ритце» лишь однажды. Гостиница «Манхэттен», где они обычно останавливались, закрылась на ремонт. Она знала, что ей больше никогда не удастся уговорить отца остановиться в «Ритце».
Через мгновение она попросила принести бумагу, карандаш и нацарапала записку мистеру Боуману; она написала, что ему придется отвезти миссис Роджерс и ее гостя домой «по их просьбе» — и это она подчеркнула. Она надеялась, что ему удастся «не упасть в грязь лицом». Записку она передала с официантом. И перед началом следующего танца записка была ей возвращена с краткой надписью «О.К.» и инициалами отца.
Остаток вечера пролетел быстро. Скотт Кимберли перехватывал ее во время танцев так часто, как только позволяли приличия, и непрерывно уверял ее в ее вечной и неземной красоте — чего, не без капризного пафоса, она от него и требовала. Кроме того, он еще и слегка подшучивал над ней — но, кажется, ей это не нравилось. Как и все нерешительные и неуверенные люди, она и не подозревала, что была нерешительной и неуверенной. Она не совсем поняла, когда Скотт сказал, что личность ее пребудет на Земле даже тогда, когда она станет так стара, что уже перестанет думать об этом.
Больше всего ей нравилось говорить о Нью-Йорке, и каждый из их кратких разговоров рождал в ее памяти картину метрополиса, о котором она и думала, глядя через плечо Джерри О’Рурка, Карти Врэйдена, или еще какого-нибудь щеголя, — к которому, как и ко всем остальным, она была совершенно равнодушна. В полночь она послала отцу еще одну записку, в которой написала, что миссис Роджерс и ее гость уже ждут его на крыльце у дороги. Затем, надеясь на лучшее, она вышла из дверей в звездную ночь и уселась в родстер Джерри О’Рурка.