Дивизию бросили в бой с марша. Поздно вечером рота, которой командовал Петр, заняла позиции. В полночь Петр, закончив все телефонные разговоры, окончательно отработав и утвердив план обороны, усталый, похудевший, взволнованный всеми впечатлениями дня, стал обходить траншеи. Шел сильный дождь, и во тьме и дожде бойцы роты, многие из которых были известны Петру вот уже несколько лет, казались в своих касках и полной амуниции какими-то странными, незнакомыми, настолько необычными, что Петр с невольным удивлением вглядывался в них. Понемногу глаз привык к темноте, и Петр стал различать отдельные лица.
«Да неужто это Сафонов? — говорил он себе. — А тот Лузарек? А это Лобакин? Вот они какие на войне… И в лицах что-то другое…»
Он шел своим резким, размашистым, уверенным шагом, приветствуя каждого бойца веселым, ободряющим возгласом, и бойцы весело и бодро отвечали ему, с удовольствием глядя на его высокую решительную фигуру.
«Вот какой у нас командир! — как бы говорил каждый взгляд. — С этим не пропадешь. И весел, и лицо спокойное — значит все в порядке…»
И Петр, идя по траншеям, чувствовал эту спокойную и радостную уверенность каждого бойца и том, что он, Петр, командир, знает, как победить врага, обдумал и решил все так, как надо, и знает что-то особенное, большое, важное, необходимое для общего благополучия и победы, чего не знает никто из бойцов. Он шагал все дальше и дальше, ощущая какое-то внутреннее удивление перед тем, что вот он, Петр, тот самый Петр, который кажется ему самому таким неуверенным и слабым во многих вещах, который любит музыку, собирает почтовые марки, обожает молоко к чаю, был голубятником и еще совсем недавно выслушивал наставления от своего отца, — теперь вот кажется всем этим бывалым людям человеком суровым и строгим, знающим и уверенным в трудном деле войны.
«Но ведь это так! Я действительно предусмотрел все возможное, обдумал все, расположил все как надо… Я сделал так, чтобы было хорошо», — думал он, шагая решительным шагом, и чувство нежности и любви к этим людям, уверенным в нем, как бы доверившим ему свою жизнь, судьбу своих жен, детей, все больше и больше охватывало его.
Он пришел в свою землянку в счастливом и радостном настроении и лег отдохнуть.
Перед рассветом прошел дождь, и земля, едва забрезжило, покрылась густым, тяжелым туманом. Тусклые клочья его ползли по траве и медленно поднимались вверх, наткнувшись на деревья. Земля была сырая, осенняя, с желто-коричневыми и ржаво-красными пятнами увядания, с далекими мокрыми избами, с мутной свинцовой рекой и черными галками, летавшими над холмом.
Пулеметчики Кройков и Зинялкин сидели в пулеметном окопчике за станковым пулеметом, обращенным на запад. Окопчик был невелик и глубок; на дне его лежали плащ-палатки, два котелка, пять банок с мясными консервами, пулеметные ленты и большой кусок сахара, аккуратно завернутый в газету. Кройков в свой длинной, не по размеру сшитой шинели, в каске, которая тоже была ему велика, стоял возле пулемета и ножичком строгал прутик, понадобившийся для починки крышки баклажки. Зинялкин смотрел вдаль, щуря глаза от надвигавшегося тумана, и тихо напевал мотив, заимствованный с патефонной пластинки, принадлежавшей дивизионному интенданту. Время шло, клочья тумана стали распадаться на нити, рассеиваться, а немцы не появлялись; где-то рядом пискнула птица, помолчала, пискнула еще раз, помолчала и вдруг зачирикала звонко и однообразно, радуясь спокойствию, тишине и общему благополучию. Зинялкин присел, свернул самокрутку и закурил, пуская дым в рукав шинели. Здесь, на дне окопа, пахло патронами, щами, сыростью, мокрой шерстью шинелей и сапогами.
— Разоспался немец-то! — сказал Зинялкин. — Чи он с девками, чи что!..
— Не балагурь! Смерть-то рядом! — сердито и тихо сказал, продолжая строгать, Кройков.
Кройков чувствовал себя не совсем уверенно. Он много наслышался о немецких атаках и сейчас, сидя в окопе, тревожно прислушивался, ожидая, что вот-вот произойдет нечто внезапное, необъяснимое, чему невозможно противостоять, от чего страх охватит не только всех вокруг, но даже его, Кройкова, сибирского плотника, коммуниста, который решил стоять на смерть и ни за что не отступать.
«Да ерунда! — старался он думать равнодушно. — Ну что тут может случиться особенного? Болтают! Не страшней, чем у нас в Сибири в лесу, когда медведя на охоте встретишь: ведь я встречал — ничего!»
Но как он ни старался себя успокоить, все в нем было до крайности напряжено, и он вздрагивал от каждого неожиданного шума. Руки у него похолодели. На сердце тоже было зябко и неприятно.