Выбрать главу

— Будет… Варежки свяжем, — сказала толстушка, стоявшая рядом с той, в синих штанах.

— Легко цените, — ответил сразу Зинялкин под общий смех. — Дело кровавое, поцелуя стоит.

Воинский эшелон тронулся, и Зинялкин, подпрыгивая на ходу за уплывающей ступенькой, кричал:

— Так как же? Условились?

— Условились, — смешливо и весело донеслось из черной осенней мглы.

Зинялкин вскочил на подножку, подтянулся, влез в теплушку, и долго еще смеялись и похлопывали его по плечу бойцы, вспоминая весь этот разговор: острый парень, как ерш, — его не подцепишь.

С утра встречные эшелоны с эвакуируемыми потекли нескончаемым потоком. Это были длинные эшелоны, столь же пестрые, разноцветные, как и их пассажиры. Двигались заводы, учреждения, исследовательские институты, академии, электростанции, автомобили, огромные, похожие на слонов, троллейбусы с их длинными черными, беспомощно болтающимися усами и с неснятыми табличками «№ 2 — Ржевский вокзал».

Некоторые эшелоны состояли из теплушек, другие из дачных вагонов, третьи из вагонов подмосковной электрички. Вести, рассказываемые пассажирами, были сбивчивы, опровергали друг друга, но становились все тревожней и тревожней. Говорили, что немцы взяли Можайск, подходили к Голицыну, но их отбили; потом выяснилось, что нет, не отбили, и немцы взяли Звенигород; затем утверждалось, что все же отбили, но Звенигород взят, и не только Звенигород, но и Клин и Солнечногорск, и вражеская разведка приблизилась к Химкам. На одной из станций, в очереди за кипятком, какой-то человек божился, что он только что из Москвы и что Москва вчера вечером занята немцами. Человека этого задержали, повели к коменданту, где выяснилось, что он из Орши, был у немцев, и немцы отпустили его для свидания с какими-то родственниками в Москве. Бородатый низкорослый тридцатилетний боец, приведший этого человека к коменданту, медленно и веско говорил, слушая рассказ:

— Шпион… как есть шпион…

Тот набросился на него:

— Кто шпион? Ах, ты!..

— Ты не ахай!.. Шпион!..

Человека арестовали.

А воинский эшелон все шел и шел на запад, изредка делая короткие остановки. Миновали Рязань. Вот и подмосковные дачи. Пустые платформы, заколоченные окна, голубые лодки, сиротливо покачивающиеся у безлюдных пристаней. На одной из платформ мороженщик, словно ненастоящий среди этой пустоты, словно извлеченный из чего-то давно минувшего, кричал:

— Эскимо! Шоколадное!

И все тот же боец, по фамилии Кройков, который заподозрил шпиона в человеке, рассказывавшем о занятии Москвы, снова хмуро и злобно сказал:

— Тоже, небось, шпион… Или так — дурак… Шиколад!.. Нашел время!

На глухой станции началась выгрузка дивизии. В холодной темноте — хотя было не больше семи часов вечера — выкатывались с платформ орудия, пулеметы, автомобили, выпрыгивали из теплушек и, построясь, отходили в ближний лесок бойцы. Здесь были вырыты землянки. Эти землянки были вроде как бы проходные: вновь прибывшие части занимали их не долее одной ночи, и глаз, привыкнув к темноте, отмечал неясные, случайные следы, как бы борозды от движения многих тысяч людей, ночевавших тут, куривших, чинивших шинели и гимнастерки, писавших письма, чистивших сапоги. Окурки в углу, банка из-под ваксы с нарисованным на крышке радостным человеком со щеткой в руках, три мелких монетки на столе, обломок карандаша, тряпка, газета и брошенный кем-то исписанный лиловыми чернилами листок, — видимо, черновик письма.

«Настя! Мы проехали пять тысяч километров, а потом еще много прошли и теперь идем бить врага штыком и пулей.

Настя! Ты думай обо мне, и пусть сынок помнит обо мне, а я как вернусь, заживем счастливой жизнью.

Настя! Скоро мы выгоним немцев и вернемся назад. Настя! Ты думай обо мне, как я думаю, о тебе. И пусть сынок помнит, как я его помню. А я как вернусь, будем жить счастливо…»

Разместив своих людей, лейтенант Петр Котельников отпросился у командира на несколько часов в Москву, к сестре. Попутный грузовик подвез его до заставы, и так, пересаживаясь с трамвая на трамвай, он добрался до Дворца Советов.

Город был темен и пуст. Сильно били зенитки, — в небе вспыхивали золотые острые звезды, но тревога не объявлялась. Днем прошел снег, и теперь на тротуарах и мостовых стояли лужи; пахло той холодной пронзительной снежной сыростью, в которой нет ни осени, ни зимы.

Посвечивая походным фонариком, Петр старательно обходил лужи, — сапоги на нем были мягкие, хромовые, те, что называют «жениховскими». Когда он подходил к знакомому переулку, в небе зажегся желто-оранжевый свет и где-то далеко, за Садовой, отчетливо выступили вдруг очерченные резкими тенями силуэты зданий: немецкий самолет сбросил осветительную ракету. Сильней загремели зенитки, отовсюду по направлению к ракете, повиснувшей в небе, как лампа, протянулись синие, зеленые, красные цепочки трассирующих пуль. Ракета погасла. Тревога попрежнему не объявлялась, — видимо, летал одиночный разведчик.