Они вышли. Впереди шли Петр с Перемитиным, за ними комиссар, сзади, ковыляя, подвигался Парфентьев.
«Переобуться бы! — думал он в тоске. — Чорт, жмет!.. Переобуться бы!»
— Сюда, сюда! — сказал Петр. — Здесь был их штаб.
Они вошли в крепко сбитую крестьянскую избу. На лежанке тревожно шептались ребятишки, женщина раздувала самовар.
— Привет хозяевам! — сказал Перемитин. — Так у тебя тут ихний штаб был? — обратился он к женщине.
— Был, был, — отвечала женщина, — был, чтоб ему провалиться!.. Сам енерал приезжал… Три денщика на одного енерала…
— Во как! Зачем же так много?
— А хрен его знает! — серьезно сказала хозяйка. — Надо быть, для фасону.
На столе лежали пустые бутылки с немецкими этикетками. Консервные банки валялись на подоконнике, на полу. Скромные крестьянские бумажные цветы, украшавшие почетный угол избы, куда обычно прикалывают семейные фотографии, были сорваны. Вместо них были прикреплены фотокарточки участников пира: два офицера с бутылками на фоне Эйфелевой башни, три офицера с бутылками на сгоревшей улице французского города Тура, пять офицеров с бутылками, сидящие на полу какой-то католической часовни.
Осмотрев избу, — в те дни все это было внове, — Перемитин со спутниками вновь вышли на улицу, а детские головки, юркнувшие в глубь лежанки при их входе, опять показались над печкой, И белокурая тонконосая девочка острым быстрым шопотом спросила:
— Ванька! Это наш генерал, а?..
— Генерал! — солидно ответствовал Ванька.
— А тот, сзади… который хромой?
— Хромой? — сурово спросил Ванька. — Какой хромой?.. Это у него сапог жмет. Не видишь? Эх ты, баба! — презрительно заключил он.
На западной околице села в брошенных немцами блиндажах расположились отделения роты.
Мигая, горел огонь лампы, стоявшей на столе. На печке кипел чайник. Рядом сушились шинели. Бойцы чистили оружие, — в воздухе мелькали шомполы, обернутые тряпками, пропитанными черно-зеленым маслом. Двое-трое бойцов, вооружившись иголками и нитками, были заняты мелкой починкой одежды. Красноармеец Федосеев, по профессии портной, пришивал пуговицы. Он сидел на соломе, по-портновски поджав под себя ноги, и работал так ловко и прочно, что к нему даже из соседних землянок приходили за помощью по части починки и подштопки.
К тому же Федосеев был еще и запевала. Он запевал негромко, нежным, чувствительным тенорком, и мелодия, легкая, привычная, плавно скользила над лампой, озарявшей серьезные, мужественные лица:
В углу возле печки примостился красноармеец Канадин. Он готовил «Боевой листок». Он уже наклеил передовицу, статью политрука, описание боев под селом, подверстал отдел юмора. Теперь он подклеивал стихи о санитарке Катюше Деревенко, написанные ротным поэтом:
Когда в землянку вошел Перемитин, все встали и вытянулись. Командир взвода подошел с рапортом. Не встал по форме только один Кройков. По странной случайности он сидел, подобно политруку, без сапог и теперь спешно и взволнованно старался намотать портянки. Комиссар дивизии, рассерженный тем, что повторилась в точности картина, уже виденная им в командирской избе, приблизился к Кройкову и спросил:
— Какого взвода?
Кройков бойко ответил, встав и держа за ушки тяжелые походные сапоги.
— Почему без сапог, когда находитесь на виду у врага? А что, если немец сейчас пожалует?
Кройков не сумел ответить. Он стоял и глядел куда-то вбок, в то время как политрук Парфентьев смотрел на него понимающими, соболезнующими глазами.
— Каждый боец должен это понимать, — сказал комиссар, — партийный и беспартийный… Ты беспартийный?
— Партийный, — упавшим голосом ответил Кройков.
— Партийный? — комиссар изумленно посмотрел на Кройкова. — Вот уж не похож на партийного! Тем более, — строго добавил он, — надо быть примером для других, а не распускаться. Как фамилия?
— Кройков.
— Кройков? — комиссар еще более изумился: так вот он, тот знаменитый Кройков, который один встретил два вражеских танка, получил орден, и сегодня опять отличился в бою, и снова будет представлен к награде.
Подошел командир дивизии.
— Кройков? — спросил он. — Привет, Кройков! Что, ноги греешь?
— Грею, — уныло сказал Кройков.