Выбрать главу

Из задних рядов поднялась рука, потом к столу подошла женщина средних лет, с голубыми глазами на бледном, осунувшемся лине. Она была в платке, в полушубке. Некоторое время она молчала, смущенно и нерешительно вглядываясь в слушателей, теребя платок. Потом начала:

— Дорогие товарищи, красные храбрые бойцы! Здравствуйте, дорогие наши товарищи, любимые, долгожданные, ненаглядные. Ох, ждали мы вас! Ой, горевали мы без вас! Ой, мучили нас, терзали!..

И слезы вдруг потекли по ее щекам. Она стояла, освещенная скудным светом лампы, и утирала слезы темной шершавой ладонью. Мертвая тишина. Бойцы слушали, не шевелясь, бойцы, пробиравшиеся сюда десять дней, десять ночей по снежному полю.

Женщина помолчала и продолжала:

— Каждую ноченьку слушали мы: не идете ли вы, не подошли ли? Бывало, проснешься, прислушаешься: будто шум, будто наши стреляют. Нет, скажешь себе, спи, это ветер гремит, это не наши.

Она остановилась, отпила глоток из стакана и продолжала:

— Сыночек был у меня, Саша. Все книжки любил читать, про земли разные мне рассказывал, про такие земли, где и зимы-то нет, один дождь. Все умел рассказать, да складно так… Вот сынок вчера первый вас услышал: «Мамка, наши!» — «Спи, сынок, лес шумит». — «Мамка, стреляют!» — «Спи, слышишь, ставни стучат». А сама не сплю, сердце бьется, ворочаюсь. Вышли мы с сыном тихохонько из избы, глядим через щелку в воротах. Глядели-глядели, темно, ничего не видать. «Мамка, стреляют». — «Двери, сынок, в сарае стучат». — «Мамка, наши!..» Глядим, глядим — темнота… А тут сзади немец и подобрался. Хвать меня кулаком в голову, свалил. Ну, а сыночка-то пристрелил. Нету сыночка. Три пули выпустил, всю спинку расшиб. А такой был сыночек умный, хороший, книжки читал, все книжкой хотел понять, откуда солнце, где море, где люди какие и как живут.

Тишина. Все напряженно слушали, не сводя глаз с женщины. А она стояла, невысокая, сухонькая, с голубыми блестящими глазами.

— Дорогие бойцы, родные шинельки вы наши, — сказала она, — спешите вперед. Всюду вас ждет народ, аж до самого Минска. Мучает немец народ, нет сил терпеть. Далеко слух-то разнесся, что вы идете, и каждую ночь народ слушает: кажись, пули свистят, кажись, подходят, скорей бы, скорей! Ждут вас, как я вас ждала с сыночком, с покойничком Сашей…

Через час, когда собрание кончилось, к женщине подошел Серегин:

— Сашку-то похоронили?

— Нет… Дома лежит.

— Идем… Гроб помогу сколотить. Я у начальника отпросился.

Это была обычная крестьянская изба с ее столом под иконами, с пестрым лоскутным одеялом на широкой короткой деревянной кровати, с фотографиями давно прошедших времен, со стенами, оклеенными газетами и листками из тетради, испещренными детскими упражнениями по арифметике.

Подвешенная к потолку лампа скудно освещала комнату. Труп мальчика лежал на деревянной скамье, прикрытый парадной простыней, оставшейся еще от приданого матери. В изголовье лежали крестьянские бумажные цветы. Возле печки, щурясь, сидела кошка.

Серегин собрал в сарае доски и стал сколачивать гроб. Стук молотка глухо раздавался в ночной тишине.

В жестяной коробке из-под мыла лежали гвозди. Серегин работал усердно, сняв шинель и ватник, в одной гимнастерке, и казалось, что он мастерит что-то сложное, мирное, по хозяйству.

В избе все было, как всегда в поздний вечер. Попрежнему стояли стулья, стол, висели фотографии, занавески, темнела скатерть. Но Саши не было. Стояла его маленькая старенькая деревянная кровать, аккуратно прикрытая таким же, как у матери, лоскутным одеялом. Но на кровати не было никого.

В углу лежали нехитрые самодельные крестьянские игрушки, не нужные теперь никому. Мертвы были книжки, мертвы были крохотные ботинки с износившимися шнурками. Саша исчез. Нет Саши, и только ребячье лоскутное одеяло хранит еще его запах. Нет Саши. И не вернется он, не засмеется, не заговорит. Никогда!

— Саша! — сказала мать. — Ох, Сашенька, милый ты мой, ох, родимый! Ох, Сашенька, Саша!

И горько и неутешно заплакала, прижавшись лицом к столу.

А Серегин продолжал вколачивать гвозди в доски. Вколачивал резкими, тяжелыми, прямыми ударами, без отдыха. Гимнастерка его пристала, и на лопатках обозначились темные пятна от пота. Работал он молча, часто и трудно дыша. И только однажды, когда мать особенно громко завсхлипывала и застонала, вдруг оторвался от молотка и гвоздей и яростно произнес, обращаясь неизвестно куда, в темное, слепое от ночи окно, в самую ночь, бесившуюся за стеной, насвистывавшую в проводах, колотившуюся о ставни:

— А, ты детей убивать, подлец! Детей убивать!

И опять застучал молотком.