Оля слушала Мишу, затаив дыхание. Он казался ей умницей и красавцем. На самом же деле он был некрасив, довольно тщедушен, хотя и считался одним из лучших лыжников на заводе, где работал чертежником. Да и об уме его можно было поспорить, хотя это был единственный предмет, о котором Миша никогда не спорил. Вообще же он спорил всегда, со всеми и обо всем. Он много читал, говорил с апломбом, веско, авторитетно, заносчиво и терпеть не мог возражений. При этом, о чем бы он ни говорил — о солнце, о реке, о птицах, о звездах, о топке печей, о починке башмаков, — он говорил о себе.
Придя домой после свиданья с Олей, Миша тут же садился писать ей письмо, где неизменно говорилось о том, чего он во время прогулки не успел ей высказать, где была уйма знаков препинания и пламенных описаний природы, осени и любви. Это письмо он лично вручал ей на следующий день перед прогулкой, и она читала его ночью, — никогда не приходилось ей читать ничего более прекрасного.
Так продолжалось весь август и сентябрь.
Первыми начались занятия в театральной школе. Собравшихся учеников встретил учитель мимики. Он начал свой урок с того, что похвалил театральное искусство вообще и искусство актера в частности. Актер, сказал он, мастер, играющий на струнах человеческой души. Далее он остановился на мимике, которая, по его словам, является краеугольным камнем актерства. Было время, сказал он, когда актер работал одной лишь мимикой. Это время больше не повторится, но мимика осталась фундаментом сцены. Надо построить фундамент, прежде чем строить здание. Начиная со следующего урока, он покажет ученикам простейшие примеры мимики, и таким образом начнется работа по возведению фундамента. До следующего раза, друзья мои!
Однако судьба сулила иное, и не только фундамент не был построен, но не был заложен даже хотя бы один из его кирпичей: учащиеся московских вузов и техникумов были мобилизованы на рытье окопов. Варя и Оля поехали вместе.
Отъезд совершился осенним вечером. Михаил, прибежавший к месту сбора, чтобы проститься с Ольгой, был так сражен неожиданной разлукой, что слова не мог вымолвить и только махал руками. Все же Оля и Миша улучили минутку, чтобы поцеловаться и поклясться друг другу в вечной верности. После этого Оля, сидя на скамейке тронувшегося в путь грузовика, видела только печальное удаляющееся пятно, смутный, стушеванный мраком и дождем силуэт Миши. Она плакала. Варя ядовито сказала: «Не плачь, он в тылу, ничего с ним не сделается! Вот бы этого умника на фронт!» — и все исчезло, укрытое тьмой.
Ночью приехали к месту. Вспыхивали карманные фонари. Кто-то внизу, высунувшись из землянки, крикнул под общий смех:
— Елкин! Шею помой! Студенты приехали!
А когда один из вузовцев, спрыгивая с грузовика, поскользнулся и упал на землю, тот же голос задорно произнес:
— Тилигентные ножки!
Варя сердито крикнула:
— Эх ты, остряк! А ну, поостри еще! Буду бить — на луну задышишь.
Землянка грянула смехом, заговорили одобрительные голоса:
— Ай да девчушка! Отрезала! Дело знает.
— То-то же, братцы! — примирительно и удовлетворенно сказала Варя.
Первый день работы показался вузовцам бесконечным. Работали под дождем, рыли эскарп в глинистой, размокшей, тяжелой почве. Утром всем — мужчинам и женщинам — выдали одинаковые огромные сапоги, и Варвара долго пререкалась с кладовщиком, говоря, что сапоги не те да и портянки не подходящи. Остальные девушки приняли эти сапоги покорно и безропотно, как судьбу.
От сапог, покрытых глиной, было такое ощущение, будто ноги прилипли к земле; от работы лопатой и ломом болели руки, плечи, спина; дождь обрызгивал волосы и лицо желто-черными расплывающимися каплями, и когда Оля вернулась после работы домой в землянку и посмотрела на себя в карманное зеркало, то сказала:
— Ох, до чего же я страшная!
И заплакала.
Прошло много дней. Оля постепенно освоилась с работой. Часто по ночам она просыпалась и долго глядела в сырую земляночную, пропитанную запахом мокрой одежды, темноту. Вся ее прежняя жизнь — Москва, вуз, экзамены, комната на Кропоткинской, Сокольники, Миша — казалась ей такой бесконечно далекой, давно прошедшей, что удивило одно: как еще память хранит все это, какова упорная, неистребимая лирическая сила памяти! Однажды, проснувшись, она вдруг отчетливо вспомнила театральную школу, урок мимики и слова учителя о том, что мимика — это основа основ для актера.
«А может быть, и не основа», — подумала она вдруг, и этот урок мимики сейчас, после дней, проведенных здесь, показался ей странным и диким, словно танец гиппопотама.