На улице Рай в окошках мигали огоньки. Безработные уже спешили к фабричным воротам, чтобы часами мерзнуть на ледяном ветру в бесконечно длинных очередях, проклинать, сквернословить, просить у всевышнего хоть какой-нибудь работы, пусть даже временной, на несколько дней. Счастливцы, уже имевшие работу, в эти утренние минуты допивали мате и ожидали с нетерпением фабричного гудка.
Стоян остановился у дома доньи Чолы. Огляделся, никого не увидел и решился войти. Постучал в дверь один раз, второй. Никто не ответил. Он обошел дом и увидел на заднем дворе плескавшегося над умывальником пожилого человека. Стоян хлопнул в ладоши. По обычаю, принятому в Аргентине, особенно в провинциях, этот условный сигнал — хлопанье в ладоши — он должен был подать еще на улице. Поэтому Арнедо встретил его с удивлением. Потом нахмурил лоб и строго спросил:
— Почему не предупреждаете, как положено?
— Разве ты не узнал меня, дон Арнедо? — печально улыбнулся Стоян.
— Постой-ка, постой! Это ты, Стоян?
Старик внимательно вгляделся в гостя. Медно-красное лицо Стояна выглядело постаревшим, широкая спина ссутулилась, сильные руки беспомощно висели.
— Откуда ты, Стоян? — спросил Арнедо и затряс его руку. — Чола! — позвал он и повернулся к гостю: — Когда тебя выпустили? А мой Эваристо? Ведь он с тобой был, где он?
— Выпустят на днях.
— Куда ты запропастилась, жена? — крикнул Арнедо громче.
Чола показалась на пороге с мате в руках.
— Ну что расшумелся?
— Зови гостя в дом!
— Ополоумел ты, старик? Какие там еще гости ни свет, ни заря? — удивилась Чола.
— Э, тогда пусть уходит. — Арнедо подмигнул Стояну. — Он сидел с Чоло, вот я и решил, что ты захочешь его порасспросить о том о сем.
Чола так и замерла с открытым ртом. Потом сбежала с порога и схватила обеими руками правую руку Стояна.
— С Чоло, говоришь, а? А ты, старик, чего хихикаешь, словно умом тронулся, человека в дом не догадаешься пригласить?
— Темно еще…
— Ох и вредный ты! — махнула рукой Чола. И обернулась к Стояну: — Так прямо оттуда а?
— Нет, из дворца президента, — засмеялся Арнедо.
— Держишь человека на улице, да еще и подшучиваешь. Как тебе не стыдно, пустая ты голова!
Они вошли в комнату. Растерянная и взволнованная, Чола подала гостю стул и села напротив него. Потом вдруг вскочила, сунула чайничек в руки улыбающемуся Арнедо, приказала ему приготовить мате и убежала в соседнюю комнату. Сквозь тонкую жестяную стенку ясно слышался ее мощный голос.
— Вставай, сынок! Сбегай в лавку, купи печенья и булочек. Только свежих.
Сын что-то бормотал сонным голосом.
— Да глухой ты, что ли, на все деньги возьмешь! Все такая же возбужденная, она ворвалась в комнату и с шумом хлопнулась на стул. Крикнула мужу, чтобы скорее приносил мате, потом уставилась на гостя, словно не желая пропустить и звука из того, что он произнесет, и спросила:
— Так говори же! Как там Чоло? Фу, Эваристо же, ну!
Стоян слышал о донье Чоле много хорошего. Но по правде сказать, такого не ожидал. Столько сердечности, теплоты и доброты исходило от этой энергичной женщины, что он сразу почувствовал себя, как в кругу родных.
— Да говори ты! — затеребила его Чола.
— Эваристо молодчина. Посылает вам привет. На днях придет.
— Били вас? — спросил Арнедо.
— Ты же знаешь, дон Арнедо, — неопределенно усмехнулся Стоян, — бьют собаки, да заживает..
— Но если судить по тебе… — Арнедо повернулся к жене: — Знала бы ты, каким он был.
— Их черед тоже придет, — взорвалась Чола, — отольются им наши муки!
— А как он держался? — спросил дон Арнедо.
Стоян пососал мате и уставился в окно. Какие вопросы они задают! Кому это нужно? Дело прошлое…
В комнату вошел младший сын Чолы с порядочным кульком в руках. Она придвинула стол к гостю, развернула кулек и положила перед Стояном булочки и бисквиты. Потом заглянула ему в глаза и тревожно спросила:
— Почему ты молчишь? Говори!
Стоян встрепенулся.
— Сын твой, донья Чола, держался, как мужчина…
— Рассказывай, не тяни!
Чола не сводила глаз с его губ. Арнедо приготовился слушать. А Стоян весь взмок, стараясь найти подходящие слова в своем еще бедном испанском словаре и произносил их, запинаясь:
— В первые дни нас держали в одной камере человек десять. Все с вашей улицы. Из болгар один я… Били всех, не говоря ни слова… — Стоян тоскливо улыбнулся. — Не побои были страшны, а унижение… Каждый день, утром и вечером, старшой, подлая тварь, открывал камеру, скалил гнилые зубы и хриплым пьяным голосом кричал: "Двигай! На чистый воздух, на тренировку!" Мы выходили, а полицейские псы, в форме и в гражданском, выстраивались по обе стороны коридора и избивали нас палками и дубинками. Каждый из нас получал дважды в день самое малое по пятьдесят ударов.