— Золотой ты мой мальчик! поди сюда, поди! — с необычною y него нежностью подозвал к себе мальчугана отец.
Взяв его кудрявую головку в обе руки, он поцеловал его и затем осенил крестным знамением.
— Счастлив ты, сыночек, что такого отца имеешь. И сам ты, уповаю, станешь раз тоже усердным ревнителем об истинной пользе отечества; в сем уповании я почерпаю бодрость и силу. Ну, ступай теперь с Богом, и спи себе спокойно: отец твой бодрствует за тебя и за всю нашу родную матушку-Русь.
Самсонов, который был свидетелем этой сцены, глубоко умилился сердцем.
"Пусть он иной раз и не в меру крут и суров с нами, своими рабами, — подумал он. — Но он любит свой родной народ, готов жизнь свою за нас отдать, — и это ему не за такие еще грехи зачтется! Только как-то еще выгорит его записка?"
Узнал о том Самсонов уже в один из ближайших дней. С утра отправясь с докладом в Зимний дворец, Волынский возвратился оттуда сам не свой. Сорвав с себя орденскую ленту, он не дал Самсонову даже снять с него форменный кафтан, а крикнул:
— Яковлева!
Когда тут старший кабинет-секретарь появился в дверях, Артемий Петрович подступил к нему с сжатыми кулаками и обрушился на него с позорнейшим обвинением:
— Криводушный ты человек, иуда-предатель! Я тебя в люди вывел, к себе приблизил, на груди пригрел, а ты, змее подколодная, меня же кусаешь, брызжешь на меня своей ядовитой слюной!
Тот стоял перед рассвирепевшим начальником ни жив, ни мертв, и лепетал побелевшими губами:
— Да дерзнул ли бы я, ваше высокопревосходительство, предприеть что-либо против вас, моего главного куратора? Служил я не щадя сил, старался всегда с пунктуальностью выполнять начальственные предначертание… Сам Бог — мой свидетель…
— Молчать! Еще имя Бога, безбожник, берешь в свои нечистые уста! — прервал его Волынский и замахнулся уже рукой, но тотчас опустил опять руку.
— Не хочу и рук марать о такую гадину!
— Заверяю же ваше высокопревосходительство, что я ничему не причинен… У меня и думано ничего такого не было. Наклепал, знать, на меня Эйхлер, либо де-ла-Суда…
— Молчать, говорю я! — гаркнул еще громче Артемий Петрович и ногой притопнул. — Ты, мерзавец, рад и на своих товарищей взвести свои собственные провинности, потопить их за то, что служат они мне честно и неподкупно. Я подал нынче государыне записку о новом государственном устройстве, а она мне в ответ, что таковая ей уже доподлинно известна, что сочинялась она y меня на тайных ночных сборищах неблогомыслящими людьми. Когда же я стал допытываться, кто посмел выдать о моих ночных собраниех и воровским манером списать ту записку, — государыня не сочла нужным скрыть от меня, что получила список от графа Остермана, а Остерман от тебя. Стало-быть, ты — креатура Остермана и присяжный враг своего народа. Себя я успел очистить перед ее величеством от лживых нареканий; она вняла моим добрым побуждением и обещала принять их в соображение. Тебя же, сударь мой, за твои ковы и шиканы она отдала мне в руки: как за блогорассужу, так с тобой и поступил бы.
Предатель повалился в ноги начальнику и, всхлипывая, обхватил его колени.
— Ваше высокопревосходительство! кормилец мой, раделец! Каюсь: грех попутал… Но его сиетельство граф Андрей Иваныч обещал обезпечить меня потом довольственною жизнью на весь век… В рассуждение великого искушение и многочисленного семейства нашло некое помрачение ума… Пощадите!
Артемий Петрович с гадливостью оттолкнул ногой пресмыкающогося.
— Прочь! Не ради тебя самого, а только ради твоего семейства я, так и быть, тебя пощажу. Но чтобы в Петербурге и духу твоего уже не было! Сегодня же сбирай свои пожитки, а завтра, чем свет, отправляйся на постоянное жительство в Выборг… Самсонов! выведи его вон.
Не ожидая уж, пока молодой камердинер поможет ему подняться, отставленный секретарь вскочил с полу и выскользнул в дверь.
XII. Попугай мадам Варленд
Третью ночь уже под ряд Марта, эстонка-камеристка баронессы Юлианы, мучилась зубною болью. Помещалась она за занавеской в маленькой передней к спальням своей госпожи и Лилли. Привыкнув в деревне вставать спозаранку, Лилли и теперь спала под утро чутким сном. И вот, еще до рассвета (дело происходило в первой половине ноября), ее разбудили сдавленные стоны из передней. Она прислушалась.
"Да это Марта! Верно, опять зубы… Как бы помочь ей? Пойти, посмотреть…"
Спичек тогда еще не было изобретено, и огонь высекался огнивом из кремня. А так как такое добывание огня было довольно мешкотно, то в спальнях на ночь, обыкновенно, зажигался ночник. Такой же ночник горел и y Лилли. С ночником в руке, в одной сорочке да в туфельках, она прошла в переднюю и отодвинула занавеску перед кроватью камеристки.