Настало Светлое Христово Воскресенье. Все население столицы встретило его радостно на за утрене при перезвоне колоколов. Один только первый кабинет-министр с своими малолетками-детьми да немногими из самых преданных ему слуг сидел y себя в четырех стенах. А когда поутру явился к нему Эйхлер поздравить с Светлым Праздником, Артемий Петрович поник головой и угнетенно промолвил:
— Господь Бог знает и все дурные мои, и все добрые дела. Да будет же надо мною Его святая воля! Но недруги мои, я чую, ищут теперь только претекста, чтобы довести меня до плахи.
Предчувствие его не обмануло. В конюшенной конторе выкопали старое дело, из которого усматривалось, что два года назад из этой конторы были отпущены 500 руб. дворецкому Волынского, Василью Кубанцу, на "партикулярная нужды" его господина. Тотчас последовал указ об аресте Кубанца. Подвергнутый начальником канцелярии тайных розыскных дел, генералом Ушаковым, "пристрастному допросу", калмык поведал о таинственных собраниех в доме Волынского, с целью будто бы ниспровержение престола, а кстати наплел на своего блогодетеля и всевозможные другие провинности, начиная с того времени, когда тот был еще губернатором в Астрахани, где обирал будто бы и правого, и виноватого, похитил даже будто бы из монастыря дрогоценную ризу, украшенную жемчугом и самоцветными каменьями, стоимостью свыше 100 тысяч рублей. Этих голословных показаний выкреста-татарина оказалось совершенно достаточно, чтобы обявить Волынскому и остальным «зоговорщикам» домашний арест и нарядить над ними следственную коммиссию. Едва только успел Артемий Петрович сжечь в камине наиболее компрометирующие бумаги, как к нему нагрянули чины от "заплечного мастера" (как называли тогда лютого генерала Ушакова) и опечатали все, что еще не было сожжено. Вслед затем начались допросы Волынского и его сообщников, а 18-го апреля домашний арест был распространен и на всех его домочадцев. Возвратясь опять под вечер с такого допроса (разумеется, под конвоем), он позвал к себе Самсонова.
— Ну, Григорий, — обявил он, — нам придется с тобой распроститься и, думаю, уж навсегда.
— Но за что, сударь, такая немилость?! — воскликнул Самсонов. — Чем я это заслужил?..
— Напротив, — отвечал Артемий Петрович: — тобой я как нельзя более доволен и потому не хотел бы губить тебя вместе с собой. Покамест ты ничем еще не опорочен, а я (он мрачно усмехнулся), я — государственный преступник! Но и тебя, совсем уж безвинного, мои злодеи могут притянуть к ответу: ведь последняя моя докладная записка государыне перебелена твоей рукой. Сегодня меня допытывали, кто ее переписывал. Я отвечал, что сам. Мне, понятно, не поверили: мой почерк им слишком хорошо известен.
— Но они должны же понимать, что вы хотели одного добра…
— Видит Бог, что так, да не задалось! Им-то разве нужно добро? Злой человек — враг добра. Им надо было утопить меня в болоте — и утопят; сам себя за чуб уже не вытащишь! Теперь мне осталось одно — выдержать до конца. Ты же еще молод, и путь в тебе, я чаю, будет. Посему тебе надо спасаться, и теперь же.
Глаза Самсонова наполнились слезами.
— Нет, Артемий Петрович, — сказал он:- простите, что я прямо вас так называю, — в беде я вас уже не покину; пусть они делают со мной тоже, что хотят…
— Эх, милый ты человек! Мне-то ты этим ведь ни чуть не поможешь. Меня все равно возьмут в застенок, а из застенка одна дорога — под топор.
Волоса y Самсонова от ужаса шевельнулись на голове.
— Да быть этого не может! — в отчаяньи вскричал он. — Ведь государыня же знает, как вы ей преданы…
— Жалует царь, да не жалует псарь. А теперь я и ее величества блогоприетства лишился. Умел я жить — сумею и умереть. Тебе же быть щитом я уже не могу, и оставаться тебе y меня нельзя ни одного часу. Как бы вот тебе только выбраться из дома: y всех выходов караул поставлен.
— Как-нибудь да выберусь, это уж моя забота… — пробормотал со вздохом Самсонов. — Но не могу ли я что сделать, если не для вас самих, то хоть бы для ваших деток? Когда вас (не дай Бог!) уже не станет, кому пещись о сиротках? Не дадите ль вы мне от себя к кому-либо записочку…
— Спасибо, любезный, за добрую мысль. Постой-ка, дай пораздумать…
Склонившись головой на руку, Волынский погрузился в думу.
— Да! никого другого в виду нет, — зоговорил он снова. — Самые близкие мне люди все сидят точно так же уж под арестом. За другими единомышленниками моими, я уверен, установлен тоже строгий надзор, да и сами они от тебя теперь, пожалуй, открестятся. Есть в Петербурге один только человек, очень сильный и вне всяких подозрений: это — фельдмаршал граф Миних. Он хоть и из немцев, но не клеврет Бирона и служить русскому престолу верой и правдой. Со мной он всегда тоже ладил, и исполнит, уповаю, мою предсмертную просьбу: не оставить моих малюток.