"Остерман! — догадалась Лилли, стоявшая y окна. — И его, стало быть, удалось уговорить Бирону, чтобы иметь еще лишнюю поддержку. Пора в детскую".
Супруга временщика, ни мало, конечно, не подозревая, что внезапная атака готовится со стороны детской, не заглядывала уже туда и ни шагу не отходила от ложа императрицы. Сам же герцог, вполне полагаясь на бдительность герцогини в царской опочивальне, собрал в своих собственных покоях, кроме вчерашних сотоварищей, еще некоторых из наиболее преданных ему сановников, чтобы заручиться и их одобрением сочиненного ночью проекта манифеста. В числе этих преданных были, разумеется, и трое главных деетелей процесса несчастного Волынского: князь Куракин, своим злым языком подавили первый повод к этому позорному процессу, генерал-прокурор князь Трубецкой, председательствовавший в комиссии, осудившей Волынского, и генерал Ушаков, его истязатель и исполнитель жестокого судебного приговора.
Нечего говорить, что против проекта манифеста о престолонаследии ни поднялось ни одного голоса.
Когда же Бирон затронул вопрос о регентстве впредь до достижение принцем иоанном 17-летнего возраста, Лёвенвольде поспешил заявить с своей стороны, что вот господа кабинет-министры и фельдмаршал граф Миних еще вчера выставили первым кандидатом на регентство герцога, но его светлость не решается принять на себя столь ответственное звание. Тут и те из присутствующих, которые не участвовали во вчерашнем совещании, стали хором упрашивать Бирона не отказываться. Не высказывался один только Остерман. Угнездившись в глубоком кресле, хмурясь и значительно поводя глазами, он видимо очень внимательно следил за каждым словом других, и временами только, когда кто-нибудь на него слишком пристально взглядывал, корчил гримасу как бы от внезапной подагрической боли, кашлял в платок и утирал себе лоб.
— А вы, граф, того же мнение, как и мы все? — приступил к нему уже прямо Лёвенвольде. — Или y вас иные препозиции?
Тут y Остермана сделался страшный пароксизм кашля. Ворочая зрачками так, что видны были одни белки, он кашлял без перерыва несколько минуть, то забрасывая голову, то опуская ее на грудь, — что можно было, при желании, принять и за знак согласие. Так истолковал это движение и Бирон, который обратился к присутствующим с блогодарственною речью (по обыкновенно, по-немецки):
— Глубоко тронут, милостивые государи, вашим лестным доверием и постараюсь оправдать его всеми мерами. Возлагаемое вами на меня бремя весьма тяжко, но в уважение к великим блогодеением государыни императрицы, из горячей привязанности к ее высокой фамилии и по собственному моему расположению к славе и блогоденствию Российской империи, я не считаю себя в праве отказаться. Но манифест о престолонаследии еще не подписан, а сенат и генералитет созваны уже в дворцовую церковь. Вы, граф Остерман, как первый министр, блоговолите прочитать государыне проект манифеста и поднести к подписанию, а затем спросить соизволение ее величества, кого ей угодно будет назначить после себя регентом.
В кашле Остермана наступила небольшая пауза, и он имел на этот раз возможность ответить:
— Прочитать манифест и отдать его к подписи, извольте, я могу. Но вопрос о регентстве возбужден не мною; прошу от него меня и теперь избавить.
— Но кто же в таком случае, помилуйте, доложить об нем государыне?
— Ни я, ни мои сотоварищи по кабинету: мы все трое одинаково заинтересованы в том, чтобы регентом был не кто иной, как ваша светлость. Всего безпристрастнее в настоящем случае, мне кажется, мог бы выступить наш досточтимый фельдмаршал граф Миних.
— Совершенно справедливо! — в один голос подхватили оба других кабинет-министра. — Императрица так уважает ваше сиетельство…
Фельдмаршал стал было тоже отговариваться; но герцог и все присутствующие присоединились тут к настоянием трех кабинет-министров; Миниху ничего не оставалось, как уступить.
— Теперь, господа, к государыне, - сказал Бирон, и все, следом за ним, двинулись к царской опочивальне.
Дежуривший y входа туда камергер доложил о них и затем пригласил всех войти. Ни один из спутников герцога не имел еще случая видеть Анну иоанновну со времени ее переезда из Петергофа, а потому всех поразила ужасающая перемена, происшедшая с нею за ка кие-нибудь пять-шесть недель. Целая горка пышных подушек подпирала спину и голову полулежавшей на своей постели, смертельно больной монархини. Но тучный корпус ее, не заключенный по-прежнему, как в панцырь, в стальной корсаж, своей безформенной массой глубоко вдавился в пуховую подпору. Голова точно так же безсильно склонилась на один бок.