Этому магу была подвластна не только стихия земли, но и света: он освещал то, что пряталось во тьме: мысли и чувства, и побуждения, и поступки - и их причины. Чем дольше я его слушала, тем больше пробуждалась от спячки, в которую впала. Я чувствовала себя примитивным человеком палеолита, пред которым вдруг предстал небожитель и стал творить чудеса, просветляя тёмный, пещерный ум.
А, просветив, начинал раскладывать всё по полочкам, как Шерлок Холмс, и вдруг оказывалось, что это не чудо, а закономерность. Он же всего лишь выявлял мотивы, из которых проистекали следствия; обнажал источник, питавший те или иные поступки - мои и Женины. При этом Валентин Андреевич не судил. Не осуждал - вовсе никак не выражал своего отношения. Он просто делал так, что картина моей жизни открывалась перед глазами, будто вид с горы – панорамный и захватывающий дух.
Кропоткин служил кабинкой, поднимающей на плато, с которого откроется вид. А уж захочешь смотреть вниз и вокруг или нет - твоё дело. Можешь не выходить из кабинки, уткнуться в стенку и спать, пока не повезут обратно. Можешь выйти, глянуть одним глазом, зажмуриться и юркнуть испуганно обратно. А можешь открыть глаза - и полюбоваться. Или ужаснуться. Твоё дело. Твоё отношение. Что ты выберешь? Кабинка ни к чему тебя не принуждает. Делай что хочешь.
А ещё Кропоткин задавал вопросы. То есть, он не задавал их напрямую, однако в моей голове его слова преобразовывались в вопросы. Вопросы, вопросы, вопросы. Сплошные вопросительные загогулины, искривлённые, как… моя жизнь! Они выступали из темноты сознания, прыгали мне в глаза, частенько прихватывая себе в пару восклицательные знаки, и плясали передо мной воинственный и неотвязный танец.
Одолевавшие меня вопросы не оставили места для покоя, осадив, как в крепости. Они выкурили меня из моей твердыни. Нет, на самом деле не они - им я могла сопротивляться. Я заставила бы их умолкнуть! Поотрывала бы их вопросительные и восклицательные значки, выбросила на помойку и снова зарылась в темноту, как в землю - тяжёлую и давящую.
Я вышла из своего убежища, потому что меня попросил об этом мой друг. Серьёзно попросил, такими словами, что я почувствовала как для него важно, чтобы я открыла дверь. Очень важно! И я вышла - потому что верила ему; потому что знала, что он мне - друг. И... Жене - друг. Валентин Андреевич убедил меня в этом.
Я ослабла от своего добровольного заточения настолько, что едва стояла на ногах. Кропоткин поглядел на меня, и его лицо омрачилось, но он не стал ничего говорить - обнял ласково и сделал знак Рафаэлю, который, как оказалось, стоял рядом, жмясь к стенке, помочь мне идти. Вместе они довели меня до кухни - одна бы я, наверное, не дошла: у меня сильно кружилась голова.
Когда наша троица вошла в кухню, Галь обернулась от плиты, бросила взгляд на меня, потом на мужа. Одуряюще вкусно пахло бульоном и свежевыпеченным хлебом: Галь сама пекла его. Однако мне бульона не налили; вместо него Галь смешала в кружке две смеси – зелёную и оранжевую, совсем немного, миллилитров по 25 каждой. Я села на диванчик, и она поставила передо мной напиток, разбавленный водой.
- Морковно-огуречный сок, - сказала, видя моё недоумение.
- Тебе нужно правильно выйти из голодания, - добавил Кропоткин.
Оранжевый кружок в обрамлении голубой керамики приковал к себе мой взгляд. Я не поднимала глаз: мне было стыдно. Я стыдилась себя: своего измождённого вида и физической слабости, а ещё больше – слабости духа, мучаясь укорами совести за то, что заставила всех поволноваться! А она набросилась на меня - совесть - в полную силу! Видимо, сочла, что довольно я поотлынивала от её укусов и отповедей - пора наверстать упущенное! Знала, кусака, что теперь мне ничего не грозит, и потому ей можно разойтись - ведь теперь я под надёжным крылышком моего ангела-хранителя! Он не допустит никаких безумств.
Чудесные запахи, витавшие в кухне и дразнившие обоняние; вид еды: масла и сыра, кусочков курицы и хлеба соблазнял озверевшие от долгого поста чувства! Но моя дрожащая рука потянулась не к ручке чашки и не к хлебу - она закрыла лицо жестом падшей женщины, выставленной на всеобщее обозрение и изнемогающей от стыда! К первой руке присоединилась и вторая; спрятавшись за ними, я опустила голову и тихо заплакала.