— Завтра, Макс. Всё завтра.
Мы с Артёмом медленно движемся в сторону спальни. Он то и дело спотыкается, но упорно держится на ногах.
— Знаешь, — вдруг говорит он, когда мы почти доходим до двери, — может, это и к лучшему. Что вы пришли.
— Почему?
— Потому что… — он замолкает, будто подбирая слова. — Потому что когда ты здесь, всё как‑то… осмысленнее.
Я останавливаюсь, смотрю на него. В его глазах — ни капли притворства. Только усталость и странная, почти детская искренность.
— Ладно, — говорю я, слегка толкая его в плечо. — Сначала спать. Потом будем разбираться с осмысленностью.
Он кивает, улыбается — криво, но искренне — и наконец переступает порог спальни.
Я сижу на краю кровати, подтянув колени к груди, и смотрю на него. Артём спит беспокойно — даже во сне он не может расслабиться полностью. Его брови хмурятся, губы сжимаются в тонкую линию, а рука, закинутая за голову, то и дело подрагивает, будто он пытается отмахнуться от невидимого противника. Комната залита мягким утренним светом, который пробивается сквозь шторы, окрашивая всё в бледно-серые тона — типичный питерский январь, где солнце кажется скорее воспоминанием, чем реальностью. Я не спала почти всю ночь. После того, как уложила его (с немалым трудом, потому что он бормотал что-то про "ещё один аккорд" и пытался обнять подушку, приняв её за гитару), я просто лежала рядом, слушая его дыхание. Оно было тяжёлым, прерывистым, как будто даже во сне он бежит от чего-то.
Я осталась. Не потому, что Аня уговорила ("Лен, они же как дети, не бросай своего хирурга одного"), и не потому, что жалела его — хотя, чёрт возьми, жалость была. Нет, я осталась, потому что вчера, когда он посмотрел на меня этими стеклянными от виски глазами и сказал, что со мной "всё осмысленнее", что-то внутри меня сдвинулось. Как будто все эти недели танцев на грани — поцелуи, которые обрываются в последний момент, ужины, за которыми следуют прощания у двери, — наконец-то привели к этому моменту. К тишине, где нет нужды притворяться сильной. Я просто сижу здесь, в его постели, в его футболке, которая пахнет им — смесью виски, одеколона и чего-то тёплого, мужского, — и думаю: а что дальше? Что, если это не игра, а правда? Что, если я готова шагнуть за эту черту, которую сама же нарисовала?
Артём вдруг дёргается — резко, как от удара. Его тело напрягается, дыхание сбивается, и он бормочет что-то неразборчивое, полное боли: "Лен... не... держись...". Кошмар. Я знаю этот взгляд — видела его в Кахраманмараше, когда вытаскивали нас из-под обломков. Его глаза под веками мечутся, кулаки сжимаются на простыне, и я инстинктивно тянусь к нему, касаясь его плеча. Лёгко, чтобы не напугать.
— Артём, — шепчу я, пальцы дрожат. — Это сон. Всё хорошо.
Он вздрагивает сильнее, и вдруг — резко открывает глаза. Серые, затуманенные, полные той дикой паники, которая не уходит даже после пробуждения. Он моргает, фокусируясь на мне, и на миг кажется, что он не здесь — всё ещё там, в пыли и тьме подвала. Его грудь вздымается, как после бега, и он резко садится, оглядываясь по сторонам, будто проверяя, не рухнет ли потолок.
— Ты... когда пришла? — спрашивает он, голос хриплый, удивлённый. Он протирает лицо ладонями, пытаясь стряхнуть остатки сна, и смотрит на меня так, будто я — галлюцинация, которую нужно разогнать.
— Ночью. — говорю серьезно, с наигранной злостью.
— Зачем?
Усмехаюсь.
— Так ты не помнишь?
— Мы с Максом... выпили и... Блин — он зватился за голову — Он же Аньке написал.
Я кивнула.
— Ага, просил помощи и вот мы приехали.
Он тяжело вздохнул и сел, но потом застонал и лег обратно.
— Извини. Правда, я не... господи как голова болит.
Я взяла приготовленный заранее бокал с водой и бросила туда таблетку аспирина. Протянула и он взял его дрожащей рукой. Вода с шипением растворила таблетку.
Артём сделал глоток, поморщился, но проглотил, и я увидела, как его плечи чуть расслабляются. Не много — ровно столько, чтобы не рухнуть окончательно.
— Пей до дна. И не извиняйся. Ты не первый, кто напивается и пишет глупости подруге своей... ну, подруги.
Он фыркнул — коротко, безрадостно — и откинул голову на подушку, уставившись в потолок. Его серые глаза, обычно такие острые, сейчас были мутными.
— Ты мне не подруга.
мутными.
— Даже так? — я толкнула его в плечо.
Он повернул голову, и в его взгляде вспыхнуло то самое — пламя, всегда тлевшее под слоем привычной холодности. Ни тени шутки, ни привычной защитной ухмылки, которой он обычно отгораживался от мира. Только абсолютная, пугающая искренность.
А потом — резкое движение. Он вскочил и навалился на меня, прижимая к матрасу. Его вес — тёплый, ощутимый — придавил меня к постели; руки упёрлись в матрас по обе стороны от моей головы, замыкая в клетке из мускулов и прерывистого дыхания.
Я ахнула, инстинктивно выгнувшись, но не от страха — от жара его близости, от электрического покалывания, пробежавшего по коже.
— Артём… — прошептала я, и голос дрогнул, стал хриплым. Его лицо было так близко, что я чувствовала колючую щекотку щетины в пространстве между нами. Губы — в сантиметре от моих. А глаза… глаза пылали, как тогда, на кухне, в тот самый момент, когда всё начало меняться.
— Не подруга, Лен, — произнёс он низким, почти рычащим голосом. — Ты… ты моя. С того подвала. С той аварии. С каждого чёртового «до завтра», когда ты уходила и оставляла меня здесь одного. И если ты ещё раз скажешь что‑то подобное, я докажу тебе обратное. Прямо сейчас.
Я на мгновение замерла, впитывая тяжесть его слов, тепло его тела, бешеный ритм его дыхания. А потом тихо, почти шёпотом:
— От тебя ужасно несёт перегаром.
Он усмехнулся.
Наклонился и мягко коснулся губами моего лба. Лёгкое, почти невесомое прикосновение, от которого по спине пробежала тёплая волна.
Отстранился, поднялся с кровати одним плавным движением.
— Приготовишь завтрак? — спросил он уже у двери в ванную, оборачиваясь через плечо.
— Конечно.
Глава 31
Шесть месяцев спустя... 13 июля. Санкт-Петербург
— Ты, твою мать, меня опозорил! — кричала Лена, метаясь по комнате, как разъярённая тигрица. В этот момент мне даже становилось немного страшно: глаза горят, кулаки сжаты, каждая черта лица — воплощение ярости. — Какое ты право имеешь лезть в мою работу? Тебе своей мало?
Я встаю с дивана и подхожу к ней вплотную. Она не отступает — стоит упрямо, подбородок вздёрнут, взгляд не отводит.
— Если бы ты хоть немного головой своей думала, то не лезла бы туда, куда не следует, — говорю тихо, но твёрдо. — Тебе жить надоело?
Она резко вскидывает руку, будто хочет толкнуть меня, но замирает на полпути. Дышит тяжело, грудь вздымается, а в глазах — не только злость. Там что‑то ещё: страх, обида, отчаяние.
— Ты не имеешь права решать за меня, — шепчет она, и голос дрожит. — Не имеешь.
Делаю ещё шаг, сокращая последние сантиметры между нами.
— Имею. Потому что знаю, чем это кончается. Потому что видел. Потому что… — замолкаю, подбирая слова, но она перебивает:
— Потому что что? Потому что он твой дядя? Или потому что…
Не даю ей закончить. Хватаю за плечи, слегка встряхиваю.
— Потому что я не могу смотреть, как ты себя гробишь! — вырывается наконец. — Ты хоть понимаешь, во что ввязалась? Эти люди — не шутки. Они не играют по правилам. А ты лезешь прямо в пасть льву, даже не подумав, как оттуда выбираться.
Она молчит. Только ресницы дрожат, а пальцы сжимаются в кулаки так, что побелели костяшки.
— Я знаю, что делаю, — говорит наконец, но уже тише. — Я не ребёнок.
— Да, не ребёнок, — соглашаюсь. — Но и не бессмертная.
Тишина. Где‑то за окном гудит машина, кто‑то смеётся на улице — обычная жизнь, которая идёт своим чередом, пока мы стоим здесь, разделённые сантиметрами и горами невысказанных слов.