Я расстегнула корсет, чувствуя, как освобождающиеся ребра жадно втягивают воздух. Платье упало на пол, шелк зашелестел, словно вздыхая. Николай замер, кисть в руке дрогнула.
— Ты... — он обернулся, и в его глазах мелькнуло что-то человеческое. — Ты дрожишь.
— Холодно, — соврала я, хотя дрожь шла изнутри. Быть голой перед мужчиной, который смотрит, но не трогает — это было страшнее любого насилия.
Он накинул мне на плечи свой плащ — грубый, пропахший дымом и одиночеством.
— Сиди у окна. Смотри вдаль. Думай о чем-то, что не связано с этим местом.
Я прижалась к холодному стеклу, наблюдая, как его кисть танцует по холсту. Он работал молча, лишь изредка бормоча что-то себе под нос: «Свет... Тени... Глаза...». Его пальцы выписывали мои изгибы, будто пытаясь поймать не тело, а то, что пряталось под кожей.
К концу дня я онемела от неподвижности. Николай подошел, протянув чашу вина.
— Ты прекрасна, — прошептал он, и в его голосе не было лести.
— Это профессия, — ответила я, но он покачал головой.
— Нет. То, что я вижу... Это не профессия. Это боль.
Он прикоснулся к моей щеке, и я не отстранилась. Его губы были теплыми, грубыми, как кора. Мы упали на ковер, сплетаясь в танце, где не было клиента и шлюхи — только два голодных зверя, ищущих спасения в тепле кожи.
Второй день.
Он принес гранаты — спелые, с треснувшей кожурой.
— Ешь. Твои губы должны быть красными, как кровь.
Я откусила, и сладкий сок потек по подбородку. Николай замер, наблюдая, как капля скатывается по шее к груди.
— Не вытирай, — прошептал он, подходя с кистью. — Это... совершенство.
Он рисовал, пока я ела, его глаза сузились, словно он видел не меня, а какую-то иную сущность. Потом вдруг бросил палитру, схватил меня за талию и прижал к стене. Его губы обжигали, зубы впивались в плечо, пальцы оставляли синяки на бедрах.
— Ты разрушаешь меня, — прошептал он, когда мы рухнули на диван.
— Это взаимно, — я провела ногтями по его спине, чувствуя, как под кожей дрожат мускулы.
Третий день.
Воздух в мастерской гудел, как раскалённая струна. Запах масляных красок смешивался с терпким ароматом пота и чего-то звериного, невысказанного. Николай стоял за мольбертом, кисть в его руке дрожала, оставляя на холсте мазки, похожие на шрамы.
Его рукава были закатаны до локтей, обнажая жилы, напряжённые, как канаты. Каждая мышца на его спине играла под тонкой тканью рубашки, когда он резко отшатнулся, вглядываясь в холст.
— Не шевелись, — прошипел он, даже не глядя на меня. Голос звучал хрипло, будто его горло пережали невидимые пальцы.
Я сидела на краю стола, обнажённая, с гранатовым соком, застывшим на груди рубиновыми каплями. Его взгляд, скользнувший по моей коже, оставлял следы жарче огня.
Он подошёл ближе, и я увидела, как капли пота стекают по его вискам, как его челюсть сведена судорогой сдерживания.
— Ты... — он резко провёл кистью по холсту, замазывая только что нанесённый мазок. — Ты сводишь меня с ума.
— Это входит в услуги? — я наклонилась, позволяя пряди волос упасть на грудь. Его дыхание участилось.
Он швырнул кисть в угол. Она ударилась о стену, оставив кровавый след краски.
— Перестань! — он в два шага оказался передо мной, схватив мои запястья. Его пальцы впились в кожу, как когти.
— Ты думаешь, это игра? Что я — очередной клиент, готовый платить за твои ужимки?
Я выгнулась навстречу, чувствуя, как его тело прижимается к моему. Грубая ткань его брюк терлась о мои бёдра, и сквозь неё я ощутила его возбуждение — твёрдое, неистовое, лишённое стыда.
— А ты что, не клиент? — прошептала я, целуя его в уголок рта. Его губы дрогнули, но он не отстранился. — Платишь, чтобы рисовать. Платишь, чтобы трогать...
— Заткнись, — он прижал меня к столу так, что древесина впилась в спину. Его руки рванули мои бёдра к краю, пальцы впились в плоть, оставляя синяки.
— Ты не понимаешь... Ты не понимаешь, что делаешь...
Его губы накрыли мои с яростью, граничащей с болью. Это не был поцелуй — это было нападение. Зубы царапали, язык вторгался без спроса, а его руки срывали с меня последние следы приличия, будто я была не женщиной, а врагом, которого нужно завоевать.
— Ты... ненавидишь меня, — выдохнула я, когда он оторвался, чтобы сбросить рубашку. Его грудь вздымалась, шрам над сердцем мерцал в полумраке.
— Ненавижу? — он засмеялся, дико, срывающеся.
— Я сгораю. Каждый мазок — это пытка. Видеть тебя... Чувствовать, как ты дышишь... И знать, что после меня они все будут трогать тебя, как я...