Он был под Сталинградом — среди тех, кто вошел в освобожденный город.
Он переправлялся через Днепр и Буг, оставил позади Вислу, Дунай, дрался у Кенигсберга. О каждом из этих мест остались у него на память ордена и медали. Тело было исполосовано рубцами ран.
Теперь по ту сторону двери, у которой он стоял, ждало его счастье…
Эшелон, с которым ехал Гершл, прибыл не днем, как он рассчитывал, а ночью. Жена и дети, наверное, получили его телеграмму с дороги и вчера его встречали. Ждали, наверное, весь вечер и так и не дождались. Ночью на вокзале никого не было, кроме носильщиков и дежурного по станции. Эшелон постоял несколько минут и, коротко свистнув, двинулся дальше, оставив на перроне пять-шесть демобилизованных с узелками. Они вместе сошли с перрона, дошли до Советской площади и здесь расстались.
Впервые после четырехлетней разлуки он шел по спящему городу, который сам строил. Луна сеяла голубоватый свет, заливавший улицы, дома и оголенные осенью деревья. Вдалеке темнели холмы и сопки.
Гершл чуть не бегом побежал по зыбким деревянным тротуарам к своему дому. Не чувствуя тяжести узлов, он взбежал на второй этаж и остановился у двери своей квартиры…
Он стоял у двери, столько раз снившейся ему в эти годы, столько раз являвшейся ему в мечтах…
Прошло еще несколько секунд. Сердце все так же громко стучало — казалось, что этот стук может разбудить спящих за дверью… Наконец Гершл поднял дрожащую руку и несколько раз постучал по косяку. Напрягая слух, он уловил торопливую суетню и услышал голос из дальней комнаты:
— Кто там?
— Это я! — крикнул Гершл изо всех сил. Он продолжал сотрясать дверь ударами, как бы желая заглушить ими стук собственного сердца…
1945
В пути
На небольшой дальневосточной станции нас было только двое пассажиров, ожидающих московский поезд, проходивший здесь поздно ночью, — я и молодая женщина, медицинский работник, ехавшая в отпуск к родным в Новосибирск. Билеты у нас были в один вагон, а когда мы сели в поезд, оказалось, что свободно одно лишь последнее купе у самого входа.
На рассвете я проснулся от ощущения, что поезд остановился. Открыв глаза, я увидел следующее: одной ногой на моей, другой — на полке моей соседки стоит пожилой мужчина необычайного роста и толщины, а несколько человек, выстроившись цепочкой от двери, подают ему один за другим бессчетные чемоданы и узлы, и он с поразительной легкостью отправляет их на верхние полки.
— Ай! — сверху вдруг сорвался большой чемодан и упал на полку моей соседки. На счастье ее ноги не пострадали. Она даже не проснулась.
Потом все вышли из вагона, и в купе, кроме богатырского дяди, осталась маленькая закутанная старушка.
Когда я проснулся снова, было уже совсем светло. За вздрагивающими стеклами окон сверкала на солнце покрытая снегом земля.
Моя соседка, маленькая худенькая женщина, похожая на девочку, в ярком цветастом халате, сидела в уголке на своей полке, поджав под себя ноги. Рядом с ней разместился наш великан. Они уже успели познакомиться — в дороге это делается просто — и теперь подшучивали над ночным происшествием с чемоданом.
— Еще хорошо, — говорила Валя (так она просила ее называть), — что я маленькая и привыкла спать, свернувшись калачиком. А не то…
— А не то, — перебил ее густой бас нашего нового соседа, — я бы в жизни не искупил своей вины перед такой славной девушкой… Поверьте, больше всего я испугался за вас. А уж моя старушка — лучше не спрашивайте…
Его старушка лежала теперь наверху, над Валей, и казалась совсем крошечной под чистой простыней. Видна была только голова с коротко остриженными желтовато-седыми волосами и худощавое лицо, на котором выцветшие серые глаза светились затаенной грустью и добротой.
К полудню мы совершенно освоились друг с другом и были очень довольны, что едем вместе. Обедали в купе одной компанией — особенно вкусной была жареная медвежатина, которую везли с собой наши соседи.
Григорий Константинович — так его звали — прожил долгую и интересную, наполненную событиями жизнь и рассказывал он с такой живостью, с таким юмором, что мы и не заметили, как миновал первый день пути.
Григорий- Константинович был широкоплечий здоровяк, грудь колесом, без единого седого волоска в черной как смоль шевелюре и широких бровях. Его румяное лицо привлекало не столько своими чертами, крупными и массивными, сколько выражением чисто русской богатырской силы и умного добродушия. На вид ему можно было дать около пятидесяти. Каково же было наше с Валей удивление, когда мы узнали, что ему двух лет не хватает до семидесяти!