Выбрать главу

Так нещадно кончилась от чтения нетленных мемуариев любовная, сильная жизнь, что Лука Самосад не вынес горечи своего воображения, печали первой своей легенды, не выдержал — и заплакал.

В плаче разгорячился; сидел, содрогаясь, потный, весь слезился — обильно, крупно, струйками; когда стало до немощи душно, стесненно и больно от поганого чувства, что потеряна такая плечистая, особая, нескладно могучая жизнь, Лука Самосад скинул с двери гладкий брус и, утираясь полотенцем, вышел к тополю, под пустынную звезду.

Несветлая пустыня чуялась огромной, тихой прохладой; безмолвное величие начиналось у самой хаты; поселковые псы лаяли в бесконечность.

— Удаль, а податься некуда, — прошептал Лука Самосад и вернулся к живому столу на горьких коврах, забыв о двери.

Через полчаса в комнату неслышно вошла Александра Самосад, внимательно огляделась и громко, грубо спросила:

— Чемоданы чьи?

Лука резко обернулся и встал, отяжелев, мокрый, грузный, грустный. У двери смирно стояли Табунов и Ванька-Встанька.

— Чьи чемоданы? — повторно спросила Александра Максимовна.

— Товарища Еля, соблазнительные исторические воспоминания, — сказал Табунов.

— Ты зачем явился? Не зван. Ступай отсюда, бродяга! — закричал Лука Самосад.

— Вы мне не тыкайте, Лука Максимович, мы не из одного храма божьего, и я не слаб в седле, и двойную итальянскую бухгалтерию слегка кумекаю, и вас уважал до сего момента, а теперь потрудитесь стыренные вами чемоданы талантливого товарища Еля собрать, все, как было, листок к листку, слово в слово, словно молитву "Отче наш".

— Геть! Пшел! Нечисть, расшибу, интеллигент беспаспортный, пес приблудный, скорпион! — Лука Самосад замахнулся на Табунова.

Табунов свистнул, Ванька-Встанька отошел от двери.

— Ваня, будь добр, подержи, пожалуйста, Луку Максимовича, как ты один умеешь, до полного успокоения личности, а мы с честной Александрой Максимовной осторожненько соберем эпохальные записи товарища Еля: бывший дьяк, или дьякон бывший, осквернил их дыханием смрадным, яко Иуда, — хам бесчувственный и наглый.

— Бить? Организованно? Меня? Я бил, меня не били, никогда, соловьи-разбойники! На скорпиона я плевал, клопа выкину!

Лука Максимович приблизился к Ваньке-Встаньке. Ванька-Встанька стоял, чуть улыбаясь, простосердечный, но глаза прищурил. Лука Самосад толкнул его плечом, Вапька-Встанька остался недвижим. Лука Максимович ударил его кулаком в грудь. Ванька-Встанька недвижим. Лука Самосад яростно поднял над ним кулаки. Ванька-Встанька обхватил Луку Максимовича и прижал к себе. Лука Максимович дернулся. Ванька-Встанька прижал его сильнее. Самосад ударил Ваньку-Встаньку по уху.

— Это уже противочеловечное уродство, Лука Максимович, придется посадить вас, — сказал Ванька-Встанька и стал сажать бухгалтера на пол, сдавливая мощь Самосада с размеренно нарастающей удавной жестокостью.

Лицо у Луки Самосада начало густо менять цвет, глаза расширились безумно (как и у Александры Самосад — от ужаса).

Лука Самосад сел на пол, невинно высунув язык.

— Будет сидеть. Долго! — уверенно сказал Табунов. — Если Ванька-Встанька начнет давить — задавит: русская душа, невыносимая! Сидите на своем полу, Лука Максимович, по рыпайтесь, покоритесь: святая необходимость.

— Он будет сидеть, — тихо сказала Александра Самосад. — Оставьте его, Ваня, помогите Табунову собрать чемоданы, унесите их. Лука, сиди, не двигайся, ни слова!

Табунов. — Ваня, друг, отпусти раба божьего Луку Максимовича, подберем Елины "уголки".

Ванька-Встанька отошел от Луки Самосада и сказал добродушно:

— Лука Максимович, как вы их слямзили? Мне очень интересно знать ловкость вашу!

Лука Максимович неподвижно сидел на полу.

— Бес попутал. Валентин Ель — летописец страстей наших покойных — забывает закрыть дверь свою, ну я и изъял его чудотворные записи во временное использование: историю мы создаем сами, а у Еля такая многосердечная история лежит и лежит — без пользы для поколений! Взял я ее, решив оформить раз и навсегда, приступил, прочитал памятную страничку, другую — и раскаялся: о пашей гражданской войне писали и писали — и полководцы, и войсководцы, и политические, и без политики, и воины бесстрашные, и бесстрашные писаки, а суть великого дела, оказывается, не в том, о чем писать, а в том, как писать! Покорил меня Ель своим живописанием, жизнеописанием покорил! Мы, бухгалтеры, знаем всю правду. Почему? Всякое человеческое действие-движение — все оформляем! Без точного оформления нет правды на земле. Убедил до слез меня Ель своим умным сердцем: всяк может творить историю, да не всем дано живописать ее! Раскаялся я — с первого взгляда на исторические записки. Приперли вы, соловьи-разбойники, — и мне, раскаянному, чуть кишки не выпустили. Случай непредвиденный. Каюсь вторично. И никогда более в историописаниях пользоваться чужой мыслью-сердцем не стану. С семнадцатого года — как расстригся, разоблачился — не клялся. Ныне перевоспитан, клянусь!