Огни Ашхабада измельчали и скрылись. Поезд пошел тропой оазисов, стесненных песками: кругом — пустыня. Каракумский ветер летел навстречу. Пересыпались летучие пески, незримо далекие. Душно.
— Выдуют все пиво, — сказал Бухарцев-Рязанский. — Айдате-ка в вагончик-ресторанчик!
Сидеть в вагоне-ресторане было просторно — словно веселая комната неслась в пространство. Все только начинали пить — шумели, потели, беседовали сдержанно; Бухарцев-Рязанский грузно, удобно сел у окна и задумчиво произнес, слегка играя пожилой, пятнистой рукой:
— Люблю через окно наблюдать жизнь. Однажды подъезжаем к станции, торчат черные развалины после гражданской войны, а меж развалин белеет прехорошенький задик: приспичило девушке…
— Мемуары бы вам писать, Вадим Вадимович, — сказал Питерский, — литературные способности у вас загнивают!
— Способностей у меня!.. Не думайте, пожалуйста, что у меня только диплом агронома, диплом зоотехника, диплом ветеринара и экономиста. Я — путешественник, географ, землепроходимец, первооткрыватель! Зов моей души — путешествия! Где я не бывал? Вот — Азия. Слово какое соблазнительное: древность, история в развалинах, сплошь одни памяти смерти… Заказывайте, Михаил Валерьянович, и водочку, и пивка побольше, пу и закусочку разную, заказывайте, рассчитаемся потом, воспоследствии… В Средней Азии — черепах бездна, змеи с меня ростом, а жарища какая… Край любопытный — до неприличия, честное слово! Поехал я однажды за Байрамалп осматривать мертвый город. Ну, там — ни души, была в далеком прошлом жизнь, любовь, теперь — неодушевленность, одни змеи ростом с меня — о! И жарища такая, что пот градом катится по всей заднице! Разные развалины и толстые башни; одна такой невозможной высоты, что и потолка почти не видно, а на потолке жирной краской написано русское слово из трех букв. Как мог человек достичь такой поднебесной высоты — до сей поры думаю, думаю и придумать не могу. Дерзновенность какая сверхчеловеческая! Очень любопытный край — Средняя Азия, познавать ее да познавать! И тянет меня на это познание неудержимо. Где я только не был, весь Союз изъездил вдоль, поперек, во все необъятные стороны. Приезжаю в Астрахань. Край прелюбопытный, матушка-Волга разлилась — ну до неприличия, берегов не видно, а в рыболовецких колхозах у Каспия девки работают, ножища у них — ростом с меня, и смеются так, что волны по морю гуляют, наш кораблик подгоняют: плыли мы на баркасе-карабасе, так их в Японии называют, и к берегу причалить нет никакой силы. Матрос бросает девкам на берег чалку, а чалка — в воду. Девки — в хохот. Разворачиваемся, второй раз — опять чалка в воду. Любопытный край, люблю русскую душу, от одного девичьего посмеха весь наш баркас-карабас дрожмя дрожит. Разворачиваемся, третий раз заходим, капитан сине-буро-малиновым стал. Матрос прицелился — и в воду чалка! Береговые девки так смехом разъярились, что до пояса заголились, а здоровы, каждая — с меня ростом, ноги — силища, и смеются-заливаются, весь каспийский берег ходуном ходит, ржанье небесное. Матрос-зануда от ярости спокойным стал, кричит девкам на берег три русских слова, но слова какие, ни у одного русского классика не найдешь, из души народной! Люблю русский язык, могучий язык — и до того сочный, весь сочится, удивление уму. Бездны любопытного в нашей стране, все познать надо!
В Мерве ночью, перед рассветом, была пересадка на Мургабскую железнодорожную ветку. Мургабский поезд отходил утром, Питерский усадил пьяного Бухарцева-Рязанского на краю привокзального пустыря, наказав:
— Карауль чемоданы, землепроходимец, смотри у меня! Нализался, первооткрыватель! Разнотравье, зубровочка… твою мать!
Шаги Питерского были точны, в голове — нестройная, задушевная отрешенность от мира рвачей, брехунов, пьянчужек. Питерскому сладко было идти под хмельком по теплым, пыльным, пустым улицам малознакомого города. Он бродил под огромной усталой луной, вспоминал лучшее, что переполняло его жизнь: революция, возрасты политической мысли, война в пустыне и горах, одна надежная любовь и несколько летучих — незабвенных.
Луна просветлела над полосой рассвета, когда Питерский вошел в парк и остановился, услышав женский плач.
Парк был скуден и пустынен, на сломанной скамейке сидела молодая женщина и плакала, склонившись.
— Ну, что? — вежливо вздохнув, спросил Питерский. — Кто обидел?
Женщина подняла лицо; оно было такой удивительной красоты, что Питерский стал "смирно". Страстными, изнеможенными глазами женщина осмотрела рослого Питерского и внятно произнесла: