Ярость переполняла Табунова. Он был в восторге, он изливал силу своей ярости.
Его бешеная рука, удлиненная, чувственно отягощенная литой, сверхтуго сплетенной камчой (безумная плеть, невидимая в мгновенности ее движения), секла псов по спинам, задам, головам, глазам. Табунов скакал, бесновался. Он был великолепен, сверкающ — бич, призрак!
Псы удивились и отступили. Тогда пошел старый Караит.
Чем бы кончился поединок Виктора Табунова с Караитом, не знаю, но от костров — к вою и пыли побоища — бежали белуджи, берберы, украинцы, иранцы, казахи, и в воротах конного двора возник сам начальник Ванька-Встанька. Табунов подошел к нему в оборванной клыками рубахе, окровавленный.
— Что ты со мной сделаешь, теперь, Виктор?
— Отдохнул с твоими псами. Мне выдохнуться надо было. Ну и выдохся.
— Пойдем в мою конторку.
— К чертям твою конторку! Сядем, как в былые времена, на верблюжье седло.
Табунов повел Ваньку-Встаньку в дальний угол конного двора и, облизывая руки, подозрительно и насмешливо осмотрел Ивана Сокирника.
Все новое, белое, невинно чистое было на Ваньке-Встаньке: кепи, рубаха, брюки из плотной рогожки, блестящие туфли.
— Экий ты важный!
— Должность обязывает, — скромно сказал Сокирник.
Они сели на верблюжье седло.
Табунов. — Галстук прилепи к луне.
Ванька-Встанька. — Я тебе марганцовочки принесу или медного купоросу.
— Ты похож на полнолуние.
— Ну, ты тоже разлопался.
— Не хами, Ваня! Товарищ начальник конного двора.
— Начальник! А что? Худо у меня? Люди заходят на конный двор отдохнуть душой и телом.
— Не задавайся. Будь первым среди трудящихся, не среди начальства. Помни. Будь без меня, как со мной.
— Ты что задумал, Виктор?
— Слушай и молчи. Не знаю, был ли до меня подобный отшельник…
— Не отшельник ты, Виктор! Ты гордого ума человек и немножко бабник.
— Кажется, это моя последняя исповедь на верблюжьем седле, под одичалой луной. Здесь, в туркменских далях, я жил, я думал, я действовал бесстрашно, пылко. Теперь возникло страховидное начальство, страшное рыло; оно станет насаждать страх. Нет пакости, на какую не было бы способно это воинствующее рыло!..
— Ты уходишь?
— Я не хочу быть заплеванным. Стыдно помогать господам прохвостам. За тысячи лет человечество истребило во много раз больше идей, образов, мыслей, откровений, нежели сохранило их…
— Ты здесь все кончил, Виктор?
— Все. Даже больше. Любовь. Даже больше. Книги оставил.
— Подожди денька два, Виктор. Дела надо сдать. Конный двор не портки. Хозяйство.
— Благородно, Иван, и бессмысленно. Ты на прочном пути, чистые люди уважают твой труд, береги его без колебании. Ты живешь теорией и практикой малых дел, а я максималист по натуре. Понятно?..
— Ни хрена не понимаю, Виктор!
— Задница, отставшая от века!
Ослы стояли, мудро развесив уши. Длинная, смуглой масти, ослица подошла сзади к Табунову и обнюхала его.
— Отстань! — Табунов оттолкнул ослицу. — Я ишак. Ишак слышит раньше, чем люди, и я тоже.
— Начальнику конного двора не пристало бежать.
И справку мио надо.
— И жену непорочную надо, и квартирку миловидную надо, и полочки лакированные надо, и на полочках — статуэточки подкрашенные. Аквариум с золотыми рыбками тебе не надо?
— Настасья Степановна, секретарша, шепнула: мне премию дадут.
— Ты, Ваня, невинный человек, простоволосый Адам. Я отбываю, Ваня. Через три часа.
— Как я без тебя жить буду, Виктор! Кто будет мне мозги вправлять?
— Совершенствуйся и не задирай башку. Не будь звездочетом!
— Он удерет на заре, с утренним поездом!
Напрасно Мария Шавердова убеждала Питерского ехать с ней в поселок — уговорить Табунова остаться в хозяйстве.
У Питерского смута возбужденных чувств — не возмущенная вельможность, нет, а сплетение трех чувственностей: прелесть одиночества с отзывчивой женщиной, которая "все понимает", сладкое одиночество сна и детская боязнь жены.
Но Надежда Мефодиевна Питерская не была ревнивой.
Напрасно вы, Михаил Валерьянович, опасались завистливой подозрительности своей жены: древним недугом она не страдала. Логика ваша мучительна: "Я человек, я ревнив; моя жена — человек; следовательно, и она ревнива!" Вы пугались призрака, призрачной выдумки своей; вы не очень верили в жизнь, в преизбыток ее противоречий, в бесконечность их противосочетаний.
Напрасно!