— Тебе неудобно?
— Ой, Андрюша, кажется, я беременна!
— Что ты говоришь?
— Правда.
Волков затянул повод и соскользнул с задней луки седла на круп.
— Сиди просторно, поедем шагом. Знаешь, это будет удивительный мальчишка!
— У меня сердце очень бьется.
— Сильно?
— Попробуй! Не меньше сто двадцать в минуту. Правда, здорово колотится?
Волков остановил коня и ладонью послушал сердце Светланы. Оно торопливо билось. Тишина стояла на горе. Конь вздохнул.
— Теперь я у тебя послушаю, — сказала Светлана, расстегнула рубаху мужа и провела рукой по его груди. — Я больше без тебя не могу, люблю тебя очень, Андрей!
— Пусть бабушка уезжает, одни останемся?
— Жалко бабушку!
— Отвезти тебя к ней в колонию?
— Нет, я с тобой! — быстро и громко сказала Светлана и охватила мужа за шею.
Волков засмеялся и тронул коня.
— Светланочка, — произнес он с беспокойною мужской нежностью, — надо тебя к врачу!
Лес расступился с правой стороны и показал открытую темную полянку. Поляна пахла дымом костра.
— Ну вот мы и дома, — сказал Волков и повел коня по траве.
За деревьями показался костер, потом другой, вершины деревьев были освещены беспокойным светом, поляна развернулась незаметно и широко, в траве просочился ручей, залаяли собаки, у ближнего костра поднялся пастух, и стало видно под деревьями большое темное стадо.
— Хунчинос! — удивленно вскрикнул Волков.
— Я, начальник.
— Когда же ты успел?
— Я быстро шел, — печально ответил пастух. — Я заплачу государству, начальник.
— Что?
— Барашек пропал, не нашли.
— Ну, полно, что ж поделаешь!
— Здравствуйте, Хунчинос, — сказала Светлана.
Старик подошел к коню.
— Ай, хороший барышня!
— Я с вами ночевать буду.
— Пожалуйста, костер сделаем большой, чай будет!
Волков спросил, благополучно ли стадо, и повел Светлану к костру. Собаки почтительно последовали за ними. Костер разрывал ночь неровным светом, старый дуб стоял огненный и черный, листья его шевелились в ярком дыму, белый козел лежал с открытыми глазами на краю темноты.
Старуха благополучно вернулась в колонию.
Дом стоял с темными окнами. Старуха осветила кухню и тяжело опустилась на резной табурет у плиты, потом быстро поднялась и посмотрела, нет ли на ногах клещей. Клещей не было. В кухне было спокойно, тепло и домовито. Старуха сняла с плеч шаль и уронила руки на колени.
Она собиралась с силами перед тем, как начать действовать. Все было прочувствовано, обдумано и решено в фаэтоне, на обратном пути. Ветеринарный врач в начале дороги обиженно свистел, потом стал рассказывать о пироплазмозе, наконец замолчал. Пара рысаков резво шла под уклон, домой.
— Грустно мне, Варвара Константиновна, — сказал врач, когда фаэтон остановился у дома старухи, — обидно за свою жизнь и грустно. Хотел стать профессором — не стал. Хотел любить — за сорок лет никого не полюбил. Позволите, приду к вам с коньячком, выпьем вместе, "где же кружка, сердцу будет веселей".
— Благодарствую, Леонид Сидорович, но простите старуху, я устала.
Долго отдыхать на резном табурете в теплой кухне было свыше сил. Старуха прошла в комнату, осветила ее и подняла крышку сундука. "Материальное благополучие есть залог душевного и всякого благополучия".
Старуха разобрала вещи в сундуке, сняла со стены свой портрет в черной раме — молодая женщина с властным лицом в пышной блузе — и положила его в сундук, между отрезами материи и подушками; оглядела комнату и подошла к синему занавесу.
— Потом, — прошептала она, — сперва кухню.
Кухня скромно сияла. Здесь было все необходимое для кулинарного вдохновения; здесь царили строгие привычки старой любви и высокое самоуважение. Кухня была закончена и выразительна, как художественный образ, подчеркнутый пятью блестящими сковородками, развешанными на стене.
Старуха сняла сковороды с голубой, вымытой мылом стены, вложила их одну в другую и задумалась. Над сковородками была полка с кастрюлями и глубокими тарелками в старинных искусных разводах.
Корзина для посуды, обшитая изнутри парусиной, хранилась в углу конюшни, под лестницей. Старуха вспомнил о корзине.
— Не донесу одна!
И почувствовала, какая она старая и как надоело ей жить. За семьдесят четыре года всяческой жизни в ней накопилось столько одинокой усталости, столько прошло над ее высокомерной головой событий, чужой радости, страданий, что она давно сказала себе: