— Ой, страсти!
— Вдохновение!
— Баб жалели?
— Истину искал в женщинах. Что истинно в любви, Надия Макаровна?
— От одних ваших слов сердце слабеет.
— Человек не чует ног: крылья, полет! Накопились мечты: сила! Не может кляча быть крылатой! Рассказывать исторически — или наоборот?
— А кинозвезда? Что оно такое — кинозвезда?
— Звезда была недавняя, молодая. Приехал я в Ашхабад, осенью, комнатку снял на околице, деньгами был слабоват.
— Некоторые мужчины без денег застенчивы.
— Мне все равно, я застенчив от рождения. Невезучий. Не успел опомниться в столице республики от неудачи третьего счастья, как начинается у моего окна, со стороны песчаных бугров, идейная киносъемка с верблюдами, ослами, скачками, приключениями — о классовой борьбе в пустыне. И героиня — тревожной красоты. Смотрю на нее из оконца — тысячью глаз, — и пустею: вся душа моя — в глазах!
— Я бы подмигнула вам, улыбнулась.
— Не могла она, снималась по сценарию.
— А что оно такое — сценарий?
— Вроде инструкции: кого любить, кого бить, когда страдать, когда скакать, во что верить, от чего погибать, а в конце концов — счастье: социальное, иногда и личное, то есть двуличное, если женятся две главные личности.
— Ой, по сценарию жить скучно!
— Жизнь без достоинства, конечно. Игра. Преображение. Искусство. Невозможный мир, Надия Макаровна, перевоплощение во плоти своей, а пота, пота — потоки, арыки!.. Гляжу я на героиню, как ее, в силу творческого воображения, терзают на окраине Ашхабада, — и глазам не верю: дура! До тошноты: красива и глупа. Я и влюбился.
— Невезучий какой!
— Надия Макаровиа, была ли Венера Милосская или Лилпт Вавилонская умна? Женская красота меня подсекает, я падаю…
— Падшему мужчине — привет из пустыни!
За дувалом — звонкий, насмешливый голос зоотехника Кабиносова.
Мы вернулись из песков.
Вы водили караваны?
Мне надоело их водить: солнце жжет, влажный зад прилипает к седлу, из тела выпотевает соль, — сидишь в седле, обугленный солнцем, упрямый, горько-соленый, — и сколько однообразных, злых будней, если товарищи непривычны к лишениям и бедам пустыни, нестойки в будничных страстях! Истомленный нещадным блеском песков, бедными заботами, лихой задачей: отвечай за все и за всех! — притворяешься неутомимым, бывалым; весело притворяешься день за днем: верблюды воняют и будут вонять, караван идет, и с рассвета до заката дело надо делать.
А если видного интеллигента начинает нести от соленой водички древних колодцев, и ученый, ценный интеллигент избывается, не сидит в седле, не сидится ему, никак; солидный становится унылым, поносным привидением — и даже не пахнет потом, выжался весь, лишь худой зад его стонет и плачет, плачет, — тогда как быть мне — караванбаши, начальнику экспедиции? Одинокого интеллигента не оставишь умирать в тишине песков — и каравана не приостановишь: караван должен идти — караван идет!
Нелегкое занятие — водить караваны.
Но странное счастье в далеких песках — быть с бывалыми, озорными, небрежно стройными, зоркими. Эй, деловые друзья мои, Кабиносов и Чик, Табунов и Камбаров! Все добро мира, всех времен и народов, пусть станет вашим — обогащайтесь и обогащайте это яркое душевное добро!
Понаездившись на резвом осле по близким долинам и холмогорьям, понасидевшись в толстом здании бывшей гарнизонной тюрьмы, сняв домик, что прилип к саду, у хозяйки широкого двора Надии Вороной и поразмыслив о множестве нетронутых дел хозяйства непочатой солнечной страны, Константин Кабиносов сказал Питерскому:
— Еду в пески!
— Ваш ишак будет заменять вас, Константин Кондратьевич?
— Будет. Хозяйство где? В песках, а здесь — бумажечки и разговорчики!
Директор Артыков достал громадную записную книгу, подаренную ему бухгалтерией, перелистал, нашел искомое и неуверенно произнес:
— Сверхинтеллект. Здесь!
В дверях возник бухгалтер Самосад.
— Не будь я финансово-счетным работником, обреченным на задний образ жизни, давно проскакал бы все наши Каракумы: клинок — в правой, наганчик — в левой, повод — в зубах. Коня мне!
Вдохнув воздух высокой грудью, вложив два пальца в рот, Самосад свистнул с присвистом так, что девы бухгалтерии — в страхе, смятении, смехе — вылетели из тюрьмы на улицу. Питерский уважительно сказал:
— Пишите записки о гражданской войне, Лука Максимович, приступайте немедля.
— Не могу, нет у меня печатного дарования. Грозная память, страдаю беспощадно, пытался облегчить себя; пусть бумага терпит всю нашу обильную кровь и за что боролись и мечтали умирая, сделал из себя подлинный отрывок — фрагмент из жизни называется, — послал в газету и, как ребеночек, ждал: весь мир узнает, каким был Самосад Лука! Газета истомила меня, истерзала безгласием — и ответила: "В рукописи Вашей больше непечатных слов, чем печатных!" А я честно старался, писал как в жизни бывает: кто живой говорит одними печатными словами?