Выбрать главу

Очнулся Табунов в Баку. Приятель, драматический актер Динозавр-Подольский, исполнявший — с барским талантом — любые роли "силой своего отзывчивого нутра", исчез, оставив записку: "Молись аллаху и режиссеру Гусику-Оптимисту, помогут!"

Гусик был небрежным последователем Всеволода Мейерхольда. Оборотистый мозг Гусика-Оптимиста стремился использовать все одаренное и удачливое, что создали до Гусика — и создавали в свободную эпоху Гусика избыточные силы России.

Избыточность — источник изобретательности. Революционную изобретательность российских мастеров сцены мог обобщающе использовать лишь великий революционный образный ум. У Гусика и намека не было на такой гордый, ураганный ум; чего не было, того не было.

Однако доходный ум Гусика жил не мелким местечковым, но столичным оптовым "творчеством": одно видное заимствование — это сценическое воровство; полсотни разнообразных заимствований — это новый шумный спектакль. Гусик умел делать славу; он был в славе.

Наивному Табунову, доверчиво уважавшему и блестящих, и мутно поблескивающих властителей дум, шустрый Гусик показался сценическим сверхчеловеком. Вдохновение проворного добытчика зачаровало Табунова. Он преклонился перед Гусиком — предтечей (о!), предтечей (ого!), предтечей (о-хо-хо!) новых сцен человечества, сдирающего с себя многоцветную ржавчину многовекового рабства, — и Гусику понравилось голубоглазое восхищение Табунова; он назначил начитанного студента ведать литературной частью театра.

5

Домик, который снимал у хозяйки Кабиносов, имел две комнаты: большую, сельски нарядную, убранную иконами, радостными полотенцами, подкрашенными родовыми фотопортретами (недавние люди, совсем отличные от нас!), — и малую комнату, рабочую, где лишь необходимости Кабиносова: простецкий стол, деревенский стул, узкая койка, винтовка, мелкокалиберное ружье, брезентовые сапоги, папки, образцы растений и трав пустыни, розовые куски самосадочной соли, черепа овец, круторогих баранов, архара и козерога — зоотехник увлекался и краниологией; книги — везде.

Кабиносов спросил Табунова:

— Где вы живете?

— У конного двора, с верблюдами. Ванька-Встанька уделал туркменский шалашик, кепу, — из саксаула и селина. Здорово, поэтично и вонюче, пахнет верблюжьим потом и мазутом: мажем чесоточных верблюдов.

— Пластинки не проявляли?

— Негде. И нечем.

— Я куплю проявитель, закрепитель, фотобумагу. Приходите вечером ко мне, у меня удобно. Я пишу докладную записку о наших пастбищах, колодцах, угодьях, первый обзор. Интересно, какие снимки.

Оконце рабочей комнатки завесили солдатским одеялом, дверь легким постумом — туркменской шубой на козьем пуху, зажгли красный фонарь и сели у стола, заставленного ванночками, склянками, стойками, — томиться, огорчаться, восторгаться; тишина была медленная, горячая.

Под оконцем, в лунной пустоте двора, Надия Вороная спросила:

— Валентин Валентинович, когда вы свои концы закончите?

— Все было внебрачно, Надия Макаровна, зачем вам подробности неудач? Браки вдохновляют женщин!

— А которую терзали у Ашхабада, тревожной красоты?

— Нет, не могу; я привык вспоминать исторически: злосчастье первое, злосчастье второе, третье, четвертое. И оборванные страсти требуют последовательности изложения.

— Ну первая — трамвайная!

— Необычайная! — воскликнул Ель. — Вся она была женственность, девственность, сочность, зовущий мягкий смех!

В черной комнатке звякнуло. Табунов расплескал проявитель и выругался. Кабиносов строго спросил его:

— Мы будем проявлять или жеребцевать?

— Пусть романтик заткнется — экономист дворовый!

— Сам неладный, а голос и глаза — сила!

— Голосом и берет, неудачник.

— Мы будем проявлять или ревновать?

Ель сказал:

— Мне было двадцать пять лет, и я влюбился впервые.

— Бедный, сколько лет ждал! — В голосе Надии Вороной прозвучала такая осуждающая, гневная сила, словно все невесты мира были виновны в том, что Валентин Валентинович Ель ожил столь поздно.

— Я был очень занят, идейно: мой незрелый мозг, разболтанный праздной философией, был смятен гражданской войной. Не всякому дано водить полки по земле, летать в бурке на бешеном иноходце, грозной дерзостью окровавленных клешей опрокидывать офицерские пулеметы. Я стал секретарем небывалых сражений и бед, у меня четыре чемодана записок о гражданской войне.