Выбрать главу

– Наконец-то, папа! – воскликнула она. – Ты решился сказать мне все?

– Все, Маша, все. Мне тяжело говорить, но лучше покончить разом все эти волнения. Ты опять права, я должен облегчить свою душу… Слушай же, дочь, слушай!

Он пыхнул сигарой. Поезд в это время мчался мимо станции. Воробьев ожидал, пока опять не замелькают перед ним тощие деревья и голые безлесные равнины.

Глава 4

За миг до признания

В несколько мгновений, пронесшихся вслед за словами отца, девушка словно восстановила в памяти все свое прошлое, с того момента, когда только она начала помнить себя.

Смутно, очень смутно рисовались ей в самом отдаленном прошлом какие-то беспредельные равнины, темные леса, река, бегущая в неведомую даль. Люди вокруг нее были тогда совсем не такие, каких она привыкла видеть после. Эти люди из ее дальнего прошлого были все низкорослы, лица их были скуласты, с узкими, словно искусственно проделанные щели, глазами, несколько приплюснутым носом и длинным, тоже словно прорезанным ртом. Все они были одеты в короткие юбки и кофты, а на голове носили тафтяные, круглые, без козырька шапочки с помпончиками.

Кожа этих людей была желта, и Маша тогда слышала, что их называли то китайцами, то татарами, то манчжурами.

Много хороших воспоминаний о себе оставили в душе девочки эти желтокожие узкоглазые люди. Маша живо помнила одного из них. Он был при ней вместо няньки. Это был еще молодой парень, но заботился он о ребенке, как самая нежная мать, как самая добрая, любящая детей женщина. Маша не помнила матери, а отцу не до нее было. Отец иногда пропадал по целым неделям, а иногда даже месяцам, и девочка оставалась исключительно на попечении добряка-китайца. Лучшей няни для нее и желать было нельзя. Узкоглазый „бой“ заменил ей своей любовью всякую любовь женщины. Маша всегда была и умыта, и одета, вовремя накормлена, напоена, вовремя уложена спать. Так на попечении этого „боя“ и прошло ее раннее детство.

Жил Воробьев с дочерью в степной деревушке. Маша живо помнила неуклюжие фанзы. Кругом были такие же точно желтолицые и узкоглазые люди, как и ее нянька. Все они были очень добры к ребенку, и девочка так привыкла к их доброте, что горько-горько рыдала, когда пришло время расстаться с ними.

Это время наступило совершенно неожиданно для нее. Однажды, после особенно долгой отлучки, явился отец. Он, по обыкновению, был угрюм и малоразговорчив. Все вокруг старались не попадаться лишний раз ему на глаза, одна только дочь нисколько не боялась этого всегда сумрачного человека. Маша знала, что отец страстно, нежно любит ее, и сама его любила. Она удивлялась, замечая, что все боятся его. Маша не знала, кто ее отец и почему к нему все относятся с таким почтительным страхом.

Маша помнила, как внезапно вернувшийся отец что-то сказал „бою“, тот заплакал, и девочка поняла, что китаец услышал новость для него очень неприятную. На другое утро, чуть свет, сонную девочку посадили на скрипящую и громыхающую колесами повозку и повезли. Нянька-„бой“ был с нею. Он был очень грустен и часто плакал, но Маша не понимала, что значат его слезы. Ей очень нравилось ехать по бесконечной равнине все вперед и вперед. В жизнь Маши ворвалось много совершенно новых впечатлений. Через степь они добрались до какого-то совсем непохожего на их деревушку поселения на берегу реки. Здесь девочка в первый раз увидала пароход. „Бой“-нянька тут простился с нею, и Маша никогда уже более не видала его с тех пор. Дальше она ехала с отцом, ехала по реке, потом на лошадях, потом по железной дороге – что это была железная дорога, Маша узнала много позднее, – и, наконец, приехала в большой город – Москву. Там девочка и осталась. Отец устроил ее в богатейший пансион, и Маша пробыла там до шестнадцати лет.

За все это время – более девяти лет – дочь видала отца три-четыре раза. Он появлялся как-то внезапно, когда его никто не ждал и ждать не мог, проводил неделю-другую с дочерью и опять скрывался на целые года. Но письма от него приходили часто. Все они дышали такой теплотой и любовью, что Маша сама проникалась нежным чувством к суровому, угрюмому человеку, который мог так задушевно писать ей из неведомого далека. В пансионе ей жилось хорошо. Ее не баловали, но относились к ней с таким предупредительным вниманием, как будто весь пансион существовал для нее одной. Другая бы на месте Маши избаловалась, стала капризной, но вместо этого в девушке только развилась врожденная самостоятельность. Отец застал шестнадцатилетнюю дочь смелой, энергичной, решительной, с трезвым взглядом на жизнь и людские взаимоотношения.

К тому времени Маша знала, что отец ее был очень богат. О нем говорили как о крупнейшем золотопромышленнике. Несколько раз Маше намекали, что богатство приобретено ее отцом не совсем честно, но, когда она начинала допытываться, что могут значить эти намеки, перед ней умолкали. Однако, когда появлялся отец, она видела, что все относились к нему с таким почтением, какого никому другому не оказывали. Поэтому девушка перестала обращать внимание на намеки и даже постаралась позабыть о них.

Когда ей пошел семнадцатый год, отец явился и взял ее из пансиона. С тех пор они редко оставались подолгу на одном месте. Целых два года прошли в непрерывных путешествиях.

Везде, где они ни появлялись – в Европе ли, в Америках ли, даже в Японии и Китае, – их повсюду встречала подобострастная предупредительность. Как будто из города в город передавалась весть об их приезде. Люди толпами сходились посмотреть на них, как будто эти отец и дочь были каким-то новым чудом света.

Из Японии они перебрались в русский Владивосток, тогда еще захолустный городишко, только обещавший стать городом. Воробьевы проехали по всем дебрям Уссурийского края и по Амуру, переплыли через Байкал и, миновав Сибирь, где на лошадях, где на пароходах, добрались опять до Москвы. Таким образом совершено было отцом и дочерью целое кругосветное путешествие.

Когда Воробьевы плыли по Амуру, Егор Павлович, обратясь в сторону манчжурского берега, где виднелись бесконечные пустынные равнины, торжественно сказал:

– Смотри, Марья, там твоя родина!

Больше он не обмолвился ни единым словом и, как ни просила его дочь, чтобы он показал ей поближе эту далекую таинственную родину, он, как и прежде, мрачно молчал.

Слова отца поразили молодую девушку и натолкнули ее на множество отдельных воспоминаний и туманных соображений, но разобраться в них она никак не могла. В одном только она уверилась – в том, что прошлое ее отца окутано какой-то тайной. Последнее соображение и заставило Машу прекратить всякие расспросы. Она любила отца и не хотела, чтобы он страдал.

Марья Егоровна с тревогой смотрела на отца, ожидая, когда он начнет говорить, а Егор Павлович, словно собираясь с мыслями, не спускал взгляда с быстро мелькавших в окне вагона полей, лугов, кустарников.

Потом он вынул портрет Кудринского и стал смотреть на него.

Так прошло еще несколько секунд.

– Папа, – заговорила Марья Егоровна, – времени нам остается все меньше и меньше.

Воробьев оторвался от окна, положил портрет на диван около себя и долгим грустным взором посмотрел на дочь.

– Да, права ты, права как всегда, – произнес он, – времени все меньше и меньше… Каждое мгновение приносит с собой что-нибудь новое, часто неизбежное… Лучше кончить все разом, с размаху: один удар, мгновенное страдание – и конец всему.

Он остановился и в волнении принялся вертеть вокруг пальца странного вида кольцо, резко выделявшееся среди массивных перстней, украшавших его руки. Кольцо это было железное, кое-где проржавевшее. Оно изображало свернувшуюся змею, кусающую свой хвост. Головка змеи была увенчана воронкообразною коронкою с драгоценным камешком, породу которого определить было бы трудно.

– Видела ли ты это кольцо? – заговорил Егор Павлович, – оно на вид решительно ничего не стоит, простое железо, да и работа вовсе не художественная, а простая самодельщина, но ты должна после моей смерти хранить это кольцо, как самую драгоценную святыню. – Опять какая-то тайна! – усмехнулась Марья Егоровна.