Затем начали косить хлеба. День и ночь смешались. Федор гонял свой комбайн без отдыха, ругал опаздывающих шоферов, не обедал, еще сильнее ненавидел себя и грозился себе чем-то жутким. На рассвете перед росой выключал мотор, уходил в вагончик. Там было весело, семейно, гуляла по рукам последняя цигарка, дрожали стены от хохота, а потом кто-нибудь начинал вспоминать. Вспоминали всегда счастливое, тайное, точно радуясь и хвалясь им, точно заново переживая его в эти зыбкие рассветные часы. Говорили о невестах, дорогих милых девчонках, о первых признаниях, первых встречах, еще неясных ожиданиях счастья — и все это на рассвете выходило тихо, приглушенно, днем так не скажется, только на рассвете. Потом засыпали. Но еще долго стоял в углах торопливый ласковый шепот, словно спешили досказать друг другу все заветное, лучшее.
Этот шепот давил Федора. Он завидовал всем, ненавидя себя, начинал понимать, что скоро станет еще тяжелей. Ненадолго забывался, но сразу на живот вползал Васька, теребил за рубаху и скулил тоненько: «Паля-Ляля». Ваську брала на руки Лида. Во сне она была, точно в жизни, — тоненькой, как травинка.
В первые дни Федор все ждал чуда, думая, что семья вернется с полдороги. Но прошел месяц — чуда не было. В деревне уже все говорили о его горе, но Федор сторонился людей, боясь, что они его осудят, и, как всякий одинокий в несчастье, думал только о своем горе. Захотел написать письмо Лиде. И чтоб написать свое письмо получше, решил зайти к своей учительнице Ольге Васильевне.
Старая учительница сидела на крылечке, вязала. Федор присел на нижнюю ступеньку, рассказал о своей беде, и пока говорил, Ольга Васильевна внимательно и строго разглядывала его. Лицо у нее посуровело, брови сошлись в полоску, в глазах появилась потаенная грусть. Она давно знала о его беде и жалела Федора, осуждая Лиду, приезжую девочку-неженку, а теперь ей хотелось просто погладить по голове своего давнишнего ученика.
— Федя, я напишу Лиде сама… От себя, ладно?..
Оба прошли в комнату. Она стала писать. Писала и повторяла вслух написанное. Выходило что-то нескладное, милое, отчего Федор прятал глаза и краснел. А для Ольги Васильевны было странно и непонятно, что Федор Дедов стал уже очень большим и у него уже есть свое горе, и бессонные ночи, и горькие думы. И как всегда было, горе ее ученика стало ее горем. Поэтому писала она всю правду:
«Слышала, Лида, что стало тебе у нас скучно, прямо тошно. А ты бы в колхоз зашла, Феде бы помаленьку помогла. Потом бы до него доросла, почет заслужила. Стала бы Васю растить на нашей степной земле. И он бы врос в нее, как тополек. Одумайся, приезжай. Такого Федю тебе не найти. В школе всем на него показывают: «Живите, как Федя Дедов. У земли вырос, в земле корень». А ты, глупая головушка, вздумала уезжать…»
Но Ольга Васильевна на свое письмо злилась. Ей хотелось сказать как-то просто и душевно, что Федя самый золотой парень в деревне, что он и кузнец, и плотник, и комбайнер, и в институте заочник, но обо всем этом ведь знала и Лида. И потому Ольга Васильевна в конце только написала:
«Люблю твоего Федю, и все его любят, как своего. Прими наш привет».
— Не мастер я писать письма. В душе есть, на бумаге — нет… На почту отнеси сам, ноги болят сегодня…
Федор вышел на улицу. Шел и шатался от неожиданной радости — на сердце то жгло, то зябло. Было так хорошо на душе оттого, что письмо это прочтет Лида с Васькой и, может, вернется…
— Заглянь-ка на час! — остановил его оклик из окна.
Он повернул к воротам Степана Трубина, колхозного садовода. Его когда-то сильно уважала Лида, ела у Степана сибирский бархатистый налив, лазила с ним в ульи и звала только по отчеству — Минеич.
Федор вошел в дом. Хозяин стоял перед столом, курил папиросу.
— Ты что это из комбайнеров в почтальоны перевелся? — спросил он, кивая на конверт, который Федор все еще держал в руке.
— Нет, Минеич, это Ольга Васильевна просила опустить в ящик… Ноги у нее болят…
— Так, так… А кому это она вздумала?.. У нее и писать некому…
Федор опустил голову.
— Моей жене…
Степан Минеич понимающе кивнул, окутываясь дымком.
— Слышал про твое горе… Поди, покричал на жену, а?
— Да нет вроде…
— Во-во… А с ними по-ласковому надо. Ласково-то слово слаще пирога.
— Теперь уж что…
— А Ваську надо вернуть. Да и саму тоже. Не сумел ты, видать, показать ей красоту нашей земли. Может, тут и мое слово не лишнее будет, а?
Он достал с этажерки ученическую тетрадь, ручку и боком присел к столу.
Писал он долго, курил, весь напрягся, покраснел в лице, ручка дрожала в сухой широкой ладони.