— Подари мне сизаря… Хоть одного.
— Зачем?
— Кормить буду… — И Ленька покраснел.
— Подарю, но ты мне за это поиграй.
— Поиграю.
И вдруг начался дождь. Туча вылезла из-за леса. Небо побагровело, хлестнул ливень. Каждая капля — картечина. Еле Ленька с гармошкой через дорогу перебежал. Зашли в дом. Ленька обтер гармошку рукавом, положил в колени. Я забыл сказать, что Ленька был в деревне первый гармонист. Научился играть он еще лет семи на старой отцовской хромке.
Играл он, конечно, без нот, но слух у него — позавидуешь. Знал все вальсы, фокстроты, разучивал их с грампластинок. Звали его на все свадьбы, гулянки, и Ленька ходил, не важничал. Только все песни, веселые и грустные, он играл с печальным лицом. Плохая у него жизнь была. Отец виноват. Пил он по-страшному, а пьяный зверел.
Ливень скоро кончился, но все равно что-то от души отвалило: теперь любая травинка в рост пойдет. Ленька расстегнул ремни у хромки, похрустел нервно пальцами и начал со своего любимого — «На сопках Маньчжурии». Он играл, а лицо у него застывало, бледнели сильно щеки, глаза не мигали. Если его слушали плохо, глаза Ленькины глядели виновато, брови ходили взад-вперед: он переживал. Да слушать плохо его мог только глухой. Каждый звук он выписывал, давал как картину, не играл — рисовал. А для меня особенно старался, ведь я был теперь его главный ценитель.
Я вальс слушал, а сам бродил по дымным, синим сопкам, видел тот лунный сумрак, их полумглу. Хотелось бесконечно смотреть на сопки, забыться навсегда в этом сне.
Ленька начал «Полонез» Огинского. Он любил его до слез. Много историй я слышал, как был написан «Полонез». А Ленька рассказывал, что Огинский сидел в камере-одиночке. Посадили его за то, что боролся Огинский за народное дело. Сильно тосковал он по воле, и потому что тосковал, — музыка сочинялась печальная. А этот полонез он написал, когда прощался с родиной навсегда.
Ленька кончил играть.
— Подари сизаря… Жалко что ли?
Я полез на чердак. Выбрал двух голубей — крылья уже окрепли и зерно клюют.
— Возьми, да корми!
— Я не про себя… Про отца. Говорит, голуби будут в доме — к добру. Может, мол, пить брошу…
— Отчего ж он пьет?
— От ранения… Он так рассказывал: будто, в госпитале лежал, совсем умирать собрался. Санитарка стала ему спирт приносить. Отец на ее брата походил, а брата-то убили. Со спирта сон появился, с едой направилось… К спирту, говорит, только сильно привык. С тех пор пьет…
Я не поверил Леньке, да и сам он вряд ли верил отцу. Тот вечно ходил сычом, ни с кем не здоровался, может, и о голубях возмечтал с похмелья.
На другое утро Ленька ушел на луг. Мать послала его пасти корову Зорьку. Зорька должна вот-вот отелиться, и ее взяли из табуна. В табуне ведь всякое бывает — еще теленочек потеряется. Ленька унес с собой гармошку. Он сидел на лугу один-одинешенек и наигрывал для себя, да для Зорьки. Вернулся он поздно. Гармошка болталась за плечами, Зорька — широкая, пегая корова, шла сзади, тянулась к гармошке языком. У ворот красовался Ленькин отец в хромовых сапогах, в черном суконном костюме. Костюм сзади отвисал, брюки над сапогами спугивались, но отец мнил себя щеголем. Увидев меня, приподнял кепку:
— Айда в клуб, циркачи приехали… А твои сизари у меня весь хлеб сожрут…
От клуба я отказался, зато похвалил его костюм. Он ушел от меня веселый, довольный собой, что вот, мол, трезвый сегодня и в клуб, как все люди, пошел.
Ко мне заглянул Ленька. Сегодня он стал играть свое, грустное, тягучее. Я и прежде знал, что он сам музыку сочиняет. А вот услышал впервые.
Ленька на меня глаз не поднимал, очень стеснялся. Я только видел, как шевелились у него ресницы и побелели от напряженья пальцы. Ленька играл, а сам мучился, то ли не нравилось ему, то ли хотелось еще лучше сыграть.
— Ты давно музыку сочиняешь?
— Давно, а это сегодня выдумал, когда Зорьку пас…
— Почему грустное выходит?
— Ну да!
Гармошка вздрогнула, раскололась на тысячу звуков, и звуки эти взяли в долгий и сладкий плен, и я услышал шум весеннего леса, говор вешней воды и все шорохи степи. А потом стихло половодье, вошла в дом белая береза. Ленька так и начал с мотива «Во поле березонька стояла…» Потом пальцы выжали из клавиш что-то бурное, радостное, похожее на радугу. Радуга взяла все звуки, щеки Ленькины побледнели, и хотелось бежать за радугой на край земли и плакать от счастья, но вот в дом снова вошла береза. И я молил: останься со мной подольше, пошуми надо мной подольше.