…Когда Никита вошел в кабинет, Сталин сидел на диване. Френч был расстегнут, подбородок в ладони правой руки, локоть которой покоился на небольшом столике. На нем две бутылки твиши и одна — хванчкары, сулугуни, лаваш, черный виноград. Он медленно поднял глаза на вошедшего и вновь вперил свой взор в пустой бокал.
— Был сегодня на Новодевичьем кладбище, — проговорил Сталин каким-то не своим, старческим голосом. — Надя… — Голос его осекся.
Наступило долгое молчание. Никита застыл, боясь шелохнуться.
— Она хорошо говорила о тебе, Микита, — наконец заговорил Сталин. — Без нее один… совсем…
Жестом пригласил Хрущева сесть в кресло, налил в бокалы до середины твиши, долил хванчкару.
— Надя говорила — тебе можно верить. Знаешь, страшно, когда предают друзья. Серго… Спорил: слишком много людей губим. Нас не жалел. Шпионов, отступников жалел. Эх… думаешь, Орджоникидзе в себя стрелял? Он в партию, в меня стрелял.
Никита похолодел. Он, член ЦК, лидер московских коммунистов, считал — как и вся страна! — что Серго умер от разрыва сердца. А выходит вот оно что — застрелился. Значит, был не согласен, значит, был против. Против самого Сталина! Никита встал, поднял бокал: «Товарищ Сталин! Мы, московские большевики, ленинцы-сталинцы…»
— Сядь, — устало махнул рукой вождь. — Хоть ты душу не трави. Через несколько дней подхалимы всех мастей, затаившиеся до поры изменники хором запоют «аллилуйя»…
«Как же так, — мысленно не мог никак успокоиться Никита, — значит, Серго говорил на людях одно, а думал другое. Другое думал! Ведь недавно я был у него, и он резко отчитывал Демьяна Бедного за то, что пролетарский баснописец не мог создать хорошие стихи, приветствующие расправу с троцкистскими двурушниками. Да как отчитывал — матом, по-революционному! Пожалуй, так, он не мог выступать против, но не мог и безоговорочно поддерживать. И не противник, но и не сторонник. Чудно. Ведь он вступил в партию еще до революции пятого года. Всегда на ленинских и сталинских позициях. Значит, не всегда…»
— Хорошая смесь. — Сталин еще подлил в бокалы светлого и темного вина, выпил, положил в рот кусок сыра. — Вот, — кивнул на столик, — старый друг привез. Не забывают. Старый друг…
— А ты, Микита, говорят, повадился во МХАТ ходить. Уже три раза сам «Дни Турбиных» смотрел. Или зазнобу среди актрис завел? — Он заметно повеселел, хитро прищурившись, смотрел на Хрущева.
Тот дважды истово мотнул головой — мол, нет, как можно. Подумал: «Сам вторую балерину в Большом сменил. Понятно — Генсек. А я… неужели про Катьку ему уже доложили? Ведь всего лишь студентка ГИТИСа, в театре одну маленькую роль и играет».
— Любовь. — Сталин смотрел на Хрущева, вернее, сквозь него. Никита поежился. — «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». Помнишь, откуда это?
Никита молчал.
— Мало тебя в детстве твой поп воспитывал. Апостол Павел, первое послание к коринфянам. Думаю, он имел в виду и любовь к Богу, и любовь к конкретному человеку. Мы обитатели моря ненависти, а Библия зовет нас к любви. Даже наш великий богоборец Ильич попадал в ее сети. Сладкие, сладостные сети Инессы…
— Арманд, — словно очнувшись от транса, удивленно произнес Никита. Обычно партийцы даже шепотом боялись признать, что у вождя Октября была любовница.
— Да, — продолжал Сталин. — Достойный товарищ… Странно — любовь, за редчайшим исключением, быстротечна. Как и жизнь. Нет ничего вечного, кроме самой вечности. Категория, не имеющая ни начала, ни конца, состоит из конкретных компонентов. Парадокс. Эти мысли пришли сегодня, когда я сидел у могилы Нади, и не отпускают меня до сих пор… Без нее пусто. А болтают, будто это я ее застрелил. Ведь болтают? — Он впился исступленно-подозрительным взглядом в Хрущева.
— Что вы! — задохнулся от страха тот. — Кто посмеет…
— Смеют, знаю. — Сталин налил себе одного твиши, долго пил мелкими глотками, закрыв глаза.
Без стука, неслышно вошел Поскребышев, положил на стол папку с бумагами, забрал уже отработанные документы.
— Завтра дайте мне справку об этой американской корреспондентке Элис. — Генсек скользнул взглядом по секретарю.
— Она здесь, товарищ Сталин. — Поскребышев указал на только что принесенную папку.
— Хорошо. — Сталин дождался, пока закрылась дверь. — Вернемся к пьесе не нашего драматурга. Что вы о ней скажете теперь?