Поскольку это и есть жизнь, двустишие Ренаты о Чикаго бьет в самую точку, хотя аэропорт служит только для того, чтобы переменить декорации, перенести нас из одного скучного мрачного места в другое, такое же скучное и мрачное. Почему в начале нашей беседы с дядей Вольдемаром в присутствии Менаша и Ренаты на меня нашел какой-то столбняк? Потому что в каждой встрече, событии или переживании есть нечто гораздо большее, чем способно постичь обыденное сознание, повседневная жизнь нашего «я». Человеческая душа принадлежит другому, бесконечно широкому, всеобъемлющему миру. Привыкнув думать о своем существовании как об одном в цепи множества моих же существований, я не удивился, встретив Менаша Клингера. Очевидно, мы оба состояли постоянными членами более объемного человеческого общежития, чем современная цивилизация, и его мечта спеть партию Радамеса в «Аиде» сродни моему страстному желанию выйти далеко за пределы интеллектуального круга моего поколения, потерявшего душу воображения. О, я преклонялся перед иными его представителями, особенно перед корифеями науки, астрофизиками, математиками и тому подобными. Но главный вопрос оставался открытым. А главный вопрос, как указывал Уитмен, – это вопрос о смерти. Музыка привязала меня к Менашу. Посредством музыки люди утверждают: вопрос, на который невозможно ответить логически, поддается решению в другой форме. Сами по себе звуки не несут определенного значения, однако чем гармоничнее, чем величественнее музыка, тем большим содержанием они наполняются и говорят о причинных связях бытия и предназначении человека. Несмотря на сонливость и слабость натуры, я тоже рожден для больших дел. В чем они состоят, я обдумаю позже, когда оглянусь на свою жизнь в двадцатом столетии.
Духовное око отменяет календари и даты, но останется одна – тот декабрьский день и поездка в вагоне метро, пережившем нашествие юных вандалов, вместе с прекрасной женщиной, провожаемой непристойными шуточками и свистом. Я шел за ней, вдыхая запахи поп-корна и сосисок, и размышлял о том, какой притягательной сексуальной силой обладает ее фигура и какая роскошная на ней одежда, и о своей дружбе с фон Гумбольдтом Флейшером, которая привела меня на Кони-Айленд. Благодаря чистилищу мысли я смотрел на происходящее словно со стороны и знал, как копились обстоятельства, вызвавшие прилив чувств при виде Вольдемара Вальда.
Тот между тем говорил:
– Не упомню, сколько годков ко мне никто не приходил. Видать, забыли меня. Гумбольдт ни за что не хотел везти меня в эту дыру – говорил, на время. Жратва здесь поганая, и обслуга хамит. Попросишь чего-нибудь, а в ответ: «Чего захотел, придурок!» Почти все – черномазые с Карибских островов, доктора – немчура битая. Мы с Менашем, считай, единственные американцы.
– И тем не менее Гумбольдт оставил вас здесь, – заметила Рената.
– Ему пришлось уладить кое-какие дела. Перед тем как загнуться, он целую неделю искал для нас отдельное жилье. Один раз мы с ним три месяца вместе прожили. Золотое времечко, скажу я тебе. Здорово жили, по-семейному. Встанем, бывало, утречком, яичница с беконом и душевный разговор, все больше о бейсболе. Я из него настоящего спортсмена сделал, ей-ей! Лет пятьдесят назад подарил ему перчатку для игрока первой базы. Еще футболу учил, показывал, к примеру, как пасовать нападающему… Моей матери железная дорога квартиру дала, коридор длинный-предлинный, мы там играли. Когда его папаша удрал, в доме одни бабы остались, и я один старался сделать из Гумбольдта настоящего американца. От баб один вред. Взять хотя бы имена, которыми они нас наградили. Только подумайте – Вольдемар! Мальчишкой дразнили меня Валяшкой. Или Гумбольдт! Моя психованная сестричка назвала его в честь памятника в Центральном парке.
Все это я знал по восхитительному стихотворению Гумбольдта. «Дядя-арлекин». В те дни, когда семья жила на Уэст-Энд-авеню, его сестрички утром бежали на работу, а Вольдемар-арлекин вставал в одиннадцать. Целый час принимал ванну, брился «жиллеттом», каждый раз новым лезвием, и завтракал. Мать сидела рядом – делала бутерброды, старательно выбирала косточки из жареной рыбы, наливала кофе, а он ел и просматривал газеты. После завтрака Вольдемар брал у матери несколько долларовых бумажек и отчаливал. Единственной темой его разговоров за обедом был спорт – Джимми Уокеры и Элы Смиты. Гумбольдт говорил, что дядю Вольдемара в родственном клане считали образцом американизма. Особенно успешно он играл роль плейбоя перед представительницами прекрасного пола и перед племянником. Когда по радио передавали репортажи с партийных съездов, он, опережая диктора, по памяти перечислял названия штатов: «…Калифорния, Канзас, Кентукки, Колорадо, Коннектикут…» – и слезы выступали у него на глазах от избытка патриотических чувств.