Выбрать главу

– Благодарю, но я слишком подавлен. Кроме того, я собираю материал для книги об испано-американской войне.

– Кое-кто из моих родственников тоже страдал лейкемией. Смерть словно крадется к человеку. Страшная вещь.

Хозяйке пансиона «Ла Рока» я рассказал, что маму Роджера задавил грузовик. «Это было в Барселоне. Она неосторожно сошла с тротуара, и вот…»

– Какой ужас!

– Да, это было ужасно… – С помощью словаря я хорошо подготовил свою роль и потому бегло продолжал: – Моей бедной жене раздавило грудную клетку, лицо было изуродовано. Она умерла в страшных мучениях.

Лейкемия – слишком легкая кара для поганки Ренаты.

В пансионе нашлись общительные люди. Одни говорили по-английски, другие по-французски. В числе постояльцев был один военный, капитан с женой, и несколько дам из посольства Дании. Среди них выделялась одна, блондинка с реденькими волосами, лет пятидесяти. Бывает, что и заострившееся лицо с выступающими верхними зубами выглядит привлекательно, хотя сквозь истончившуюся шелковистую кожу на висках просвечивают голубоватые жилки. Кроме того, дама эта немного горбилась. И тем не менее она была одной из тех властных женщин, которые привлекают внимание и в гостиной, и в столовой не потому, что много и умно говорят, а потому, что знают секрет самоутверждения. Что касается прислуги, то горничные, исполняющие одновременно обязанности официанток, были исключительно вежливы и обходительны. На протестантском севере Европы траур мало что значит. В Испании же траур вызывает почтительное сострадание. Костюмчик Роджера производил большее впечатление, чем мои платки и траурная повязка. Когда я кормил мальчика, дом затихал. Я нарезал ему мясо, как делал это и в Чикаго, но здесь, в небольшой, без окон, столовой пансиона люди раскрывали глаза, изумляясь родительской заботе мужчины-американца. Я буквально трясся над Роджером. Зрелище было печальное, и женщины начали помогать мне. Вскоре empleadas del hogar, вся прислуга пансиона работала на меня. Через несколько дней Роджер уже немного говорил по-испански. По утрам кто-нибудь из горничных провожал его в детский сад. К вечеру другая водила гулять в парк. Я имел возможность подолгу бродить по Мадриду или лечь в постель и погрузиться в медитацию.

Не такую жизнь представлял я себе, сидя в удобном кресле «Боинга-777», несущегося над Атлантикой. В те часы я мог – как тогда подумалось – поставить пузырек посередине плотницкого уровня. Теперь и пузырька-то не было – кругом одна Европа. Для читающего газеты американца она не представляла собой особого интереса. Европа потеряла свое главенствующее положение. Нужно быть отсталой личностью (или вульгарной бабенкой, этакой Ренатой, если говорить напрямик), чтобы ехать сюда и осматривать культурные ценности. Ничегошеньки тут нет, разве что всякое тряпье, рекламируемое журналами женской моды. Должен, однако, признаться, что сам я приехал сюда на этот раз, исполненный высокими идеалами, точнее – остатками таких идеалов. Когда-то вдохновленные свыше люди делали здесь великие дела. В Европе сохранились реликты святости и истинного искусства. Ни на пересечении Двадцать шестой и Калифорнийской улиц, ни в клубе «Плейбой» не найдешь святого Игнатия, святой Терезы, Иоанна Крестителя, Эль Греко, Эскориала. Но вот в Сеговии нет маленькой дружной семьи Ситрин, где папа старается отделить сознание от биологической основы, а ненасытная и аппетитная мама торгует антиквариатом. Нет, потому что Рената надавала мне тумаков и тем унизила мое мужское достоинство. Траур, что я носил, отчасти помогал мне вернуть самоуважение, внушал испанцам сочувствие ко мне и заставлял проявлять обходительность. Скорбящий вдовец и бледненький сирота-иностранец трогали продавщиц в магазинах. В пансионе наибольший интерес к нам проявила секретарь датского посольства, особа живая и нервическая. Лицо у нее тоже было бледное, хотя совсем по другой причине. Когда она красила губы, рот у нее горел огнем. Она проделывала это энергичными движениями каждый раз после еды. Похоже, намерения у нее были добрые.