И вот сейчас, в Чикаго, я обнаружил, что вспоминаю Рикеттса, ничуть не напрягая память. Выглядел он привлекательно и моложаво, несмотря на седину. Бобрик низко нависал надо лбом. Широкоплечий, с большими руками и красной шеей, он напоминал грузчика, занятого перестановкой и перевозкой тяжелой мебели. На нем был темно-серый костюм. Тяжеловатый для легкого общения, он тем не менее начал разговор с шутки:
– Вы, ребята, кажется, неплохо успеваете по моей программе. Такой вот свист прошел. – Рикеттс давно распрощался с армией, но любил уснащать речь солдатским жаргоном.
– Если б вы слышали, как Гумбольдт комментирует «В Византию на всех парусах».
– Да, говорят так, хотя сам я не слышал. Административных дел невпроворот. Все в новинку. Ведь первый год заведую… Вы-то как, Чарли?
– Как на курорте.
– Здорово! Но все-таки пописываете? По словам Гумбольдта, в будущем году у вас на Бродвее пойдет пьеса?
– Гумбольдт слишком торопится.
– Нет, он замечательный парень! Нам с ним хорошо.
– Вы, говорят, уезжаете?
– Да, надо встряхнуться… Ну, я рад, что вы оба со мной. У вас, кстати, очень счастливый вид.
– У меня всегда счастливый вид. Людей это удивляет. На прошлой неделе одна подвыпившая дама пыталась выяснить, чем я болен. Потом сказала, что иду не в ногу с космосом. А под конец заявила: «Радуйся жизни, пока она не смяла тебя, как пустую пивную банку».
В глазах моего собеседника под низким бобриком засветились тревожные огоньки. Вероятно, ему было не по себе от моей бойкости. Я всего лишь старался сделать так, чтобы разговор шел легче, но понял его настороженность. Он чувствовал, что я явился неспроста, что на уме у меня какая-то хитрость. Я – вестник Гумбольдта, это было ясно, а весть от Гумбольдта – это всегда лишнее беспокойство, если не хуже.
Мне стало жаль Рикеттса, и я спешил закруглить вступительную часть. Мы добрые приятели, повторил я, для меня большая честь быть с ним здесь. Талантливый, душевный, мудрый Гумбольдт! Он и поэт, и критик, и ученый, и педагог, и редактор…
– Одним словом, гений, – закончил Рикеттс за меня.
– Вроде того, спасибо… Я хочу сказать вам то, о чем сам Гумбольдт никогда не заговорит. Я пришел к вам по собственной инициативе. Так вот, если вы не оставите Гумбольдта здесь, это будет большой ошибкой. Не упускайте его.
– Интересная мысль.
– В поэзии есть такие тонкости, о которых могут судить только поэты.
– Да, как судили Драйден, Кольридж, По… Но зачем Гумбольдту академическая должность?
– У него несколько иной взгляд на Принстон. Ему нужна не академическая должность, а академическое окружение. Вы знаете, так трудно найти свою нишу человеку с тонкой душевной организацией. Университеты начали приглашать поэтов на академические должности. Рано или поздно вы тоже придете к этому. Вам выпал шанс заполучить одного из лучших.
Человеческая память избирательна, но у меня она работает последовательно, методично, не упуская ни единого факта. Я явственно вижу Гумбольдта, натаскивающего меня перед встречей с Рикеттсом. Он приближает ко мне лицо с самодовольной улыбкой – я чувствую жар его щек – и говорит:
– У тебя талант на такие вещи, уж я-то знаю. – Сую нос не в свои дела? Он это хотел сказать? – Такие, как Рикеттс, никогда не выбьются наверх в протестантской стране. Ни в президенты корпорации не попадут, ни в председатели правления, ни в национальный комитет республиканской партии, ни в Бюджетное бюро, ни в Комитет начальников штабов. Рикеттсам суждено оставаться в роли младших братьев, а то и сестренок. Правда, о них заботятся. Могут принять в клуб «Двадцатый век». Но годятся они только для обучения юных Фордов и Фаерстонов – объяснять маленьким балбесам «Поэму о старом моряке». Гуманитарий, педагог, командир бойскаутов, но все равно ноль без палочки.
Вероятно, Гумбольдт был прав. Я видел, что Рикеттс не в силах переспорить меня. Глаза его испуганно бегали. Он ждал, когда я наконец заткнусь. Ему не терпелось закончить разговор. У меня вовсе не было желания загонять его в угол, но за мной маячил Гумбольдт. Я приехал мучить беднягу Рикеттса, потому что мой друг глаз не сомкнул в ту ночь, когда выбрали Айка, потому что психика его не подкрепилась приятными сновидениями, потому что он наглотался таблеток и спиртного, потому что растратил талант, потому что у него не хватало душевной стойкости, потому что был слаб и согнулся под грузом американской прозы. И с чего он взял, что Принстон – заманчивое местечко? Конечно, по сравнению с шумным Ньюарком и убогим Трентоном Принстон – заповедник, курорт, святилище с собственным вокзалом, вязовыми аллеями, зелеными кормушками для птиц. Принстон похож на другой городок, который я посетил как турист, – сербский водный курорт Врнячка-Баня. Нет, трудно найти другой такой уголок. Принстонский университет – это не завод и не универсам, не офис огромной корпорации и не бюрократическое общественное учреждение. Там все заняты каждодневной рутинной работой. Если же вам удается держаться подальше от рутинной работы, считайте, что вы интеллектуал или художник. То есть человек слишком беспокойный, тонкий, трепетный, чтобы восемь часов подряд торчать за письменным столом. Такому человеку нужно заведение высшего порядка.