Демми рьяно взялась за дело; ссылаясь на меня, обзвонила знакомых и малознакомых. Я сам был занят «Фон Тренком». Мы вернулись из Коннектикута, и я должен был присутствовать на репетициях в «Беласко». Напористая Демми быстро собрала больше трех тысяч долларов. Один Хильдебранд, хотя еще дулся на Гумбольдта, внес две тысячи с условием, что деньги будут потрачены на психиатра и только при крайней необходимости. Симкин, юрист с Пятой авеню, согласился оформить фонд и взять его на хранение. Хильдебранд знал, и вскоре мы все тоже узнали, что Гумбольдт нанял частного детектива, некоего Скаччиа, для слежки за Кэтлин и что этот Скаччиа уже «съел» добрую часть гуггенхеймского гранта. К тому времени Кэтлин уже отправилась в Неваду, чтобы подать на развод, но Скаччиа докладывал Гумбольдту, что она в Нью-Йорке и погрязла в похоти. Между тем сам Гумбольдт с участием уолл-стритовских маклеров разработал новый изощренный план, грозящий обернуться грандиозным скандалом. Если он застукает Кэтлин, уличит ее в супружеской неверности, то к нему целиком отойдет их «имение», жалкий домишко в Нью-Джерси стоимостью восемь тысяч, наполовину уже заложенный, – так пояснил мне один знакомый, богемный радикал Орландо Хаггинс, знающий толк в деньгах. Нью-йоркские авангардисты знают толк в деньгах.
Дни летом бегут быстро. В августе начались репетиции. Ночи были жаркие, изнурительные. По утрам я вставал измотанный донельзя. Демми отпаивала меня кофе, заставляла проглотить несколько порций и выслушать множество советов относительно театра, Гумбольдта и жизненной линии. Ее маленький белый фокстерьер Катон клянчил подачки, вставая на задние лапы и тявкая. Я тоже предпочел бы спать целый день на его подушечке под окном, около горшков с бегониями, нежели сидеть в затхлом зале «Беласко» и слушать плохих актеров. Я начинал ненавидеть театр. Это нехорошее чувство подогревалось наигранностью их объятий, слез, клятв. Пьеса больше не была моей пьесой. Ее автором был пучеглазый Гарольд Лэмптон. Ради него я переписывал в артистических уборных диалоги. Труппу он набрал хуже некуда. Все талантливые нью-йоркские актеры были заняты в мелодраме, которую лихорадочно ставил безумный Гумбольдт. Зрителями его были старые приятели и поклонники, собирающиеся в «Белой лошади» на Гудзон-стрит. Там он крикливо произносил свои ученые монологи. Там же Гумбольдт встречался с юристами и, если был в духе, с двумя-тремя психиатрами.
Я знал, что Демми лучше меня понимает Гумбольдта, поскольку тоже глотает таинственные таблетки. (Были и другие черты сходства.) В детстве она была тучной, в четырнадцать лет весила около ста килограммов. Демми показывала мне старые фотокарточки, и я не верил своим глазам. Ей стали делать какие-то гормональные инъекции, пичкали какими-то пилюлями, облатками, таблетками, и она похудела. Судя по глазам навыкате, врачи посадили Демми на тироксин. Она боялась, что от быстрого похудания у нее обвиснет пышная грудь. Малейшие морщинки на полушариях причиняли ей горе. «Своими дурацкими лекарствами они мне все сиськи испортят», – жаловалась она. Из аптеки «Коптский верблюд» приходили пакеты из оберточной бумаги со снадобьями. «Но все равно я привлекательная, правда?» – добавляла она. Демми действительно привлекательна. У Демми, голландки, волосы буквально светились. Иногда она укладывала их набок, иногда отпускала челку – в зависимости от того, исцарапан у нее лоб или нет. У нее постоянно что-то чесалось, и она раздирала себе кожу острыми ногтями. Лицо ее иногда было круглое, милое, как у ребенка, временами продолговатое, угрюмое, как у женщин наших пионеров. Она представала то красавицей, сошедшей с полотна Ван дер Вейдена, то куклой из коллекции Эдгара Бергена, то примой из музыкальных обозрений Зигфилда. При быстрой ходьбе колени у нее терлись друг о друга, и шелковистый шелест ее чулок будоражил мое воображение. Будь я саранчой, с таким стрекотом я перелетел бы все моря и горы. Когда Демми накладывала на курносое лицо слой прессованной пудры, глаза ее говорили, что у нее отзывчивое сердце и что она великая страдалица. Мне не однажды приходилось ловить такси и мчаться на Бэрроу-стрит, чтобы отвезти ее в ближайший пункт первой помощи. Она любила загорать на крыше, и однажды так перегрелась, что едва не потеряла сознание. Другой раз резала телятину и рассекла до кости палец. Однажды открыла крышку мусоросжигателя, чтобы выбросить какие-то тряпки, и оттуда вырвался язык пламени. Ожог был сильный. Демми – хорошая девочка составляла план занятий по латинскому на целый семестр, раскладывала по коробкам кашне и перчатки и метила их надписями, убирала квартиру. Деммихулиганка пила виски, закатывала истерику, водилась с блатным людом. Она могла нежно погладить меня, но могла и больно стукнуть кулаком. В жаркие дни Демми раздевалась донага и на коленях натирала паркет. Я видел ее двигающиеся руки, напрягающиеся сухожилия и растопыренные ноги, а между ними, если смотреть сзади, примитивный отверстый орган, который при других обстоятельствах был небольшой, изящной, труднодоступной и потому еще более соблазнительной щелкой, приводящей меня в упоение. Покончив с полом и сполоснувшись, Демми надевала голубой халатик, плюхалась с ногами на диван и тянулась к бокалу с мартини.