Я уже говорил, что с тех пор, как вернулся из Москвы в родное село, видел лишь один-единственный сон. Тот, в котором отец кричал на меня: "Почему ты не напоил лошадей?!" Но теперь, когда мы управились с уборкой винограда и я вкусил молодого винца, сны посыпались на мою голову, как из рога изобилия. Сновидения накатывались сериями. О некоторых забывал еще до пробуждения. Другие удерживались в памяти кусочками, обрывками, осколками. А вот один, самый, пожалуй, нелепый сон, запомнился с поразительной отчетливостью и ясностью. Мне приснился профессор латинского языка из Московского университета. Он вроде бы переселился в дедушкину хибарку.
Просыпался на дедушкиной лавочке. Подходил к плите, ставил железную кастрюлю и кипятил в ней вино. Вскипятив, бросал в него кусочки размельченного горького стручкового перца. Снова кипятил. Затем смачивал куски калача и ел.
Плел, как и дедушка, чулки и варежки деревянным крючком. Пол застилал соломой, чтобы можно было ходить по нему босым. Жердину от решета ставил в уголке хатки, точно так же, как делал дедушка, чтоб была под рукой. Поутру профессор выходил с этой палкой из хижины и отгонял нашего последнего жеребенка, который подходил сюда, чтобы полизать дверную ручку.
Словом, действовал новый наш житель точно по житейскому сценарию хозяина хибарки, то есть дедушкиному. Но было одно жуткое "новшество": от профессора разбегались в разные стороны какие-то странные огромные вши с соломинкой во рту. Каждый вечер мама приносила ему чистое белье, меняла постель, наволочки, а вши-великаны появлялись снова и снова. Слышал я во сне, как тетка Анисья, старшая мамина сестра, говорила, что профессор скоро умрет. Вошь-де нападает на обреченных. Вернее, не нападает, а покидает их, как крысы тонущий корабль. Вылезают из-под кожи и разбегаются, потому что не хотят умирать вместе с человеком. Но профессор ничего этого не знал. Он как ни в чем не бывало позволял мыть себя и купать, менять ежедневно свое белье, кипятил вино, размачивал в нем сухари и все время декламировал стихи Овидия и Вергилия. Декламировал нараспев, восхищался гекзаметрами античной поэзии.
Мама спорила с сестрой, которая советовала не менять профессору белье: без толку, мол! Мама не соглашалась. Как же она оставит человека без чистого белья? Что скажут люди?
"Он все равно умрет, — говорила тетка Анисья. — Ему ничем уж не поможешь! У каждого человека живут под кожей свои вши. У белого — белые. У черного — черные. Так что не канителься, Катанка!"
"А может, мыло плохое? — спрашивала мама. — Давай попробуем золу от кукурузных початков!"
"Не поможет и зола! Умирает человек, значит, богу нужно, чтобы он умер.
Не мучь ты его!" — сердилась тетка Анисья. Она очень терпеливая женщина, такая же, как и мама, но иногда все-таки выходила из себя. В особенности когда ее не слушала младшая сестра.
Но профессора вроде бы и не касается бабья болтовня. Он декламирует и декламирует монотонно, будто читает псалмы. Перед тем как лечь спать, молится у черной доски, на которой проступает лик Николая Угодника, ужасно строгий в сумерках: "Отче наш… Иже… и Сына… и Святаго Духа… Аминь!"
Твердит ту же, что и дедушка, молитву, соблюдая и бессмыслицу. Святой глядит на профессора с тем же осуждением, которое было на его лике и тогда, когда взирал на нашего старца…
Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед — тобой, но и перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная чеканка слога у этих античных поэтов!" — как профессор брал зачетку и ставил "отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.
Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров — на память! Лишь делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем, профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.