Выбрать главу

Понять, сказал Рафаэль, значит, стать равным. Опасный афоризм! Следуя ему, мы безответственно принимаем радостную доступность созерцания за легкость самого творчества. И вот уже, завороженные шекспировским «Кем?», тоже тянем руку к заветным полочкам, но мусор — только мусор — сжимают слепые пальцы.

Два года втайне от всех пишу я своего «Дон Жуана». Теперь, когда новоромановская история, или история Свечкина, или моя история, — любое из этих определений справедливо — подошла к концу, я ясно вижу, что мой «Дон Жуан» — комедия. Существует множество определений этого жанра, и, не посягая ни на одно из них, дерзну предложить собственное. Комедия — это ряд событий, порой довольно бурных и занимательных, иногда поучительных, однако ничего не меняющих в судьбах тех, с кем эти события происходят. Поэтому кончается моя комедия тем же, чем начинается: Дон Жуан и статуя командора, попивая чай, мирно беседуют у камина. Возможно даже, будет дословно повторен диалог, с которого начинается пьеса. «Чертов дождь, — жалуется, тяжело входя, статуя. — Даже камень размокает. Хотя что нынешние камни!.. Ты не ждал меня?» — «Я жду тебя всегда», — отвечает Жуан.

Мне кажется, моя трактовка этого образа отличается от всех доселе существовавших, но это всего лишь трактовка, чертеж, конструкция ума, и, сколько я ни тяни руку, никогда не выхватить мне для своего героя те единственные слова, которые произносит у Пушкина умирающий Дон Гуан. Это конец, больше он не проронит ни звука, но в этой краткой реплике весь он. «Дона Анна…» — говорит он. Дона Анна…

Я понимаю, что не у одного меня опускаются руки при виде этакого, и тогда появляется спасительное: Пушкин-де не все сказал. Кое-что оставил и нам, грешным… И снова бежит по странице перо, барабанит машинка, снова вопит творец из своего кабинета: «Чаю!» — с непререкаемостью человека, выполняющего на земле некое высшее предначертание. Жена вскидывается и летит на зов, сбросив перед дверью туфли с неуважительными каблуками.

Иванцов-Ванько — о нем это. Язвительность слышится в моем голосе, но это случайная интонация. С надеждой и гордостью думаю я о бывшем инспекторе вневедомственной охраны, принесшем мне одиннадцать лет назад свой первый опус.

Он вошел бочком, в длиннополом, видавшем виды пальто, стоптанных башмаках и с новенькой шляпой в руке. После я выудил-таки из него, что он специально купил эту шляпу для первого в своей жизни визита в редакцию.

С не очень-то скрываемой тоской взял я рукопись. Год проработав литсотрудником отдела культуры, я в конце концов не выдержал тихого натиска графоманов и дезертировал в отдел писем. Иванцов-Ванько явился ко мне на исходе этого кошмарного года. «Зайдите во вторник», — сказал я. Я всем назначал на вторник, дабы мои авторы не засиживались подолгу, а, теснимые товарищами по несчастью, поскорее убирались бы восвояси.

Героем рассказа, который я, не веря своим глазам (помнится, я даже снял и долго в растерянности протирал очки, щурясь на пляшущие строки), прочитал дважды, был инспектор вневедомственной охраны, тщедушный и мнительный малый, трусоватый, но вынужденный обходить ночью вверенные ему объекты. Ночью! В зловещую предутреннюю тишь погружены улицы, а каждая тень от фонаря предстает затаившимся грабителем. И вот однажды, завершив, к великому своему облегчению, обход, этот жалкий инспектор вдруг замечает две выскользнувшие из подворотни тени. В сторону магазина, что расположен в полутора кварталах отсюда, направляются они. Как быть? Десять минут назад инспектор был там и даже беседовал со сторожем, глуховатым и подслеповатым, как все сторожа, говорившим, приставив к уху ладонь: «Аиньки?» (Я зубами скрежетал от досады и заставил-таки переписать сторожа. «Пусть это будет страдающий геморроем хрыч, который даже на минуту не может присесть и потому считается лучшим сторожем города. Его хвалят, требуют равняться на него, избирают в президиум, но и здесь он стоит как столб…» Так наобум импровизировал я, стараясь отбить у Иванцова-Ванько вкус к шаблонному видению, а он понял меня буквально и все так и написал — и геморрой и президиум.) Так вот, перед инспектором возникает дилемма: следовать дальше своей дорогой, на что он имеет полное право, или вернуться на объект. Но тогда заодно с глуховато-подслеповатым сторожем могут прикокнуть и его. И тут начиналась фантастика. Весь этот внутренний разлад, все «за» и «против», которые с головокружительной изобретательностью извлекает из своего бездонного «я» объятый ужасом слабовольный человечек, вся эта отчаянная борьба без единого свидетеля посреди спящего города произвели на меня такое ошеломляющее впечатление, что я тут же помчался по редакционным кабинетам, вслух и скоро уже чуть ли не наизусть шпаря этот написанный естественно-корявым, блистательным языком эпизод. Коллеги улыбались, снисходительно не отказывая мне в праве на экстравагантность. Я послал телеграмму Иванцову-Ванько. (Тогда еще он был просто Ванько, псевдоним Иванцов появился позже, но я не разглядел в этом превращении робкого Ванько в солидного Иванцова тревожного симптома; мой же крестник до сих пор обижается, когда я, забываясь или делая вид, что забываясь, называю его двойной фамилией.)