— А ну, урядник, «барыню»!
Усач лихо растянул гармошку.
Один из пьяных выдернул из хвоста несчастной птицы два пера, воткнул их в глаза петуху и отпустил его на пол.
От страшной боли слепой кречет прыгал, перевертывался, падал и снова подпрыгивал. Его крик заглушал дикий хохот людей и звуки разухабистой «барыни».
А перед пьяным Стренге плыл Кешкин голубой изумленный взгляд.
…Байкал застыл в бело-голубой неподвижности, будто и не жил никогда бойкой жизнью транжиры и богача. Нерпы не боятся, что их «упромыслят». Лед не тревожат мужские шаги. Война… Потому так спокойно и равнодушно застыл в неподвижности Байкал.
В далеком Онгоконе в маленькой избушке — дым коромыслом!
В руках Петьки Грабежова весело звенит балалайка. У Ганьки две ложки в такт «барыни» отбивают дробь.
Ульяна вывела на середину своего Ванюшку:
— Ну-ка, женишок, спляши-ка перед своей невестушкой!
Вера, смеясь, подтолкнула кудлатую Анку.
— А невеста-то смелее жениха!.. Скорее на середку выскочит!
И верно!.. Топнула ножкой Анка, подбоченилась и пошла прыг-скок! Да так ловко!
Постоял, набычившись, Ванька Мельников, потом улыбнулся, раскачался, как заправский могутный мужик, да как на одном месте затопает, да запрыгает враз обеими ногами!.. Пошло! Не уймешь!
А в степи… у дороги… лежат окровавленные трупы.
Луна выглянула сквозь тучи, осветила с пустыми глазницами Кешкино лицо и спряталась испуганно.
Вместо эпилога
В начале января 1920 года под ударами Красной Армии и партизан власть Колчака в Иркутске пала окончательно. Разбитая армия адмирала распалась. Сам Колчак по приговору ревкома был расстрелян.
После разгрома Колчака партизанская война в Забайкалье усилилась. В руках атамана Семенова и японских интервентов остались Верхнеудинск, Чита и узкая полоса вдоль железной дороги. В феврале 1920 года эвакуировались на родину американцы. По тайге рыскали остатки разбитого воинства колчаковско-семеновских банд.
А в Баргузинском уезде — Советская власть.
В степи у дороги откопали прах героев, зверски расстрелянных семеновцами, и торжественно похоронили на площади уездного центра.
В тот же день Монка Харламов подошел к кабинету председателя ревкома, оглянулся, улучив момент, наслюнявил пальцы и смазал вокруг глаз. Так с «заплаканными» глазами, согнувшись, ввалился он к председателю.
— Я друг Иннокентия Мельникова… росли вместе… как братья…
— С какой просьбой, гражданин?.. Или предложение имеете?..
Монка вынул несколько николаевских и керенских рублей и положил на стол.
— Вот… первый в уезде вношу на памятник зверски убитых ероев…
Председатель сочувственно оглядел Харламова.
— У нас уже есть постановление соорудить памятник. Деньги-то возьми. А за друга иди воевать.
Харламов, раскланиваясь, задом открыл дверь и исчез.
Прошел год после расстрела Мельникова.
Подлеморцы на два дня вырвались на побывку.
Растянул свою «тальянку» Венка Воронин и распевает на весь Онгокон.
— Смотри, Венка, не объешься, будешь «почту» гонять! — смеется Сенька Самойлов.
Красная, с летающими за ней косами носится Лушка́ вокруг Воронина. В прибрежную тайгу летит ее счастливый голос. Многоголосое эхо — в ответ.
Девчонки подхватили, повторили Лушкино:
А подзахмелевший Венка тянет свое:
— Да хватит тебе! — дернула его за рукав Лушка. — Будут, будут тебе пироги. Напеку.
— Ты, Венка, расскажи, как в Баргузине власть перевернули? — просит кто-то из девчат.
— Правда, расскажи! — кричат наперебой.
Венка вытянул «тальянку».
— Сень, у меня руки заняты, давай ты!
Девчата рассмеялись Венкиной шутке, сразу же пристали к Сеньке.
Тот бросил под ноги окурок и простуженным голосом начал:
— В ночь под Новый год валил снег, темно — ничего не видать. Господа начальники все в церкви. Сволочи, грехи замаливали. Момент куды с добром! Стоим, караулим. А мороз! — не только штаны трясутся, а всего колотит… Вот думаю — доля партизана!.. Господа со своими женами только с крыльца, а мы тут их и встретили. Без шума, без крика, поодиночке, голубчиков. И мороз куда-то делся!.. Ажно жарко! Милицию и охрану тюрьмы тоже так же. Они, черти, были уже пьяные. Из каталаги мы всех выпустили. Те от радости целуют нас. На их место мы запихали господ начальничков. Потом потихоньку окружили казарму, смотрим — солдатня дрыхнет. Без звука сняли часовых и ворвались к сонным. С перепугу у некоторых беляков неладное случилось: по порткам мокрота разлилась!
Девчата враскачку хохочут. Визг. Выкрики.
— Ха-ха-ха! Не верьте Сеньке! Врет варначина, среди солдатни много и нашенских мужиков — атамана за милую душу пойдут лупцевать!
Байкал застыл в бело-голубой неподвижности, будто и не жил никогда бойкой жизнью транжиры и богача. Нерпы не боятся, что их «упромыслят». Лед не тревожат мужские шаги. Война… Потому так спокойно и равнодушно застыл Байкал.
Ганька очнулся. В руках пешня с сачком, и удочки с бармашницей лежат в торосах. На утренней зорьке он добыл штук тридцать хайриузов. Потом рыба перестала клевать. Вода прозрачная.
День выдался морозный, зато очень яркий. Тянет легкая «ангара». Море в голубом свете солнечного дня кажется бело-мраморным, каким-то хрупким, праздничным.
Ганька остановился и прислушался — безмолвие. В ушах звенят «серебряные колокольчики». Осмотрелся — кругом безлюдье. Только Петька Грабежов скрючился над лункой и неподвижно выжидает, когда клюнет рыба. И настырный же, чертяка!
Пешня у Ганьки острая. «Хрум-хрум» — вгрызается в прозрачный, как стекло, лед. Додолбился до воды. А затем быстрыми, ловкими движениями рук железным сачком выгреб лед, опустился и заглядывает в лунку. Не рыбу высматривает парень, а дно моря. Вот оно. Кажется, можно рукой достать, погладить разноцветные красивые камушки: до чего же прозрачная вода! Ганьке чудится, что ее вообще нет, что это не вода, а с легкой дымчатой поволокой прозрачный воздух подо льдом струится.
У теплой бармашницы открыл отверстие и наклонил над лункой. Из нее посыпались маленькие, юркие, темно-зеленые бармаши.
Не успели бокоплавы спуститься и до половины воды, как на них набросились хищники. Кишмя кишат красавцы хайриузы! Ганька быстро размотал леску, спустил удочку в лунку.
Десятка два крупных рыбин словил.
Смеясь и приплясывая, подскочил к другой лунке — высыпал в нее добрую пригоршню бармашей, взглянув на Петьку, помчался долбить третью лунку.
Так и не заметил рыбак, как солнце легло на острозубые гольцы Онгоконского хребта, подержалось чуток, потом утонуло в пурпурных облаках.
— Домой, Ганька-а! — услышал он Петькин зов.
Скорей домой. Бабой всего на два дня вырвался — ужо обрадуется улову.
…Еще во дворе услышал веселый смех, выкрики Анки. «С отцом играет, наскучалась», — подумал он и гордо занес в избу куль рыбы. Нарочно пригнулся, задышал напряженно, будто тяжесть неслыханная.
Волчонок обрадовался, засмеялся, кинулся к сыну.
— С промыслом, сынок!
А сынок изменился. Глядит на него Волчонок, не наглядится. Голос огрубел, движения стали уверенными, чувствуется в них сила.