Выбрать главу

Они теперь мало о чем разговаривали меж собой, лишь о необходимом. Прожив без малого вместе сорок лет, пережив все, что им выпало, казалось, переговорили они уже обо всем и сейчас думали каждый свою думу, но и думы их были общие, все об одном и том же: о детях, у которых уже свои дети; о деревне Жирновке — вот была деревня и нет ее; о жизни протекшей, из одной работы составленной; о кончине близкой. Слова тут и не нужны. Сидит Тимофей Гаврилович сгорбясь, курит горький табак, прижмурив глаза на огонь, молчит. А старуха рядом, возле печи.

Через двойные рамы четырех окон проник в избу пасмурный октябрьский рассвет, из полузакрытой печной дверцы освещало прихожую, разгоняя сумрак по углам, да еще свечка горела, и в свете этом соединенном можно было рассмотреть переднюю с убранством давним ее. Печь русская по правую сторону от двери, сложенная заодно (научились же, а после войны и раньше и слыхом не слыхивали об этом) с печуркой, которую издавна называли «голландкой», занимала четвертую часть прихожей. Налево от двери у стены кровать, на ней последние годы спал Тимофей Гаврилович. Дальше в углу, между окнами, стол обеденный, лавка под окном, смотревшим на речку. В другом углу самодельный шкафчик посудный и под ним небольшая лавка, на лавке ведро с водой. На окошках цветастые стираные занавески, на стене отрывной календарь — численник, как называла его старуха, над календарем — рамка с фотографиями: дети, внуки, Тимофей Гаврилович со старухой — давно фотографировались. Две табуретки еще тут же. Вешалка для одежды за дверным косяком. Вот и все.

А и в горнице не богаче. Такая же деревянная кровать, старухина, возле печи — ноги греть. И еще одна кровать около дальней стены, для гостей. Подушки на ней повыше и помягче, простыни, одеяло шерстяное почти новое. Кто погостить приедет, спит на кровати той, все остальное время стоит она прибранная. Шифоньер рассохшийся в углу — дочь подарила, когда мебель новую купили. В шифоньере праздничная одежда: старухина плюшевая жакетка, купленная в своем же деревенском магазине году в пятидесятом. Привезли одну жакетку под праздники Октябрьские (по одной в каждую деревню распределяло сельпо), председатель разрешил продать старухе, как стахановке, выработавшей всех больше трудодней. Купили. Так бабы ей потом проходу не давали за жакетку эту. Рядом с жакеткой Тимофея Гавриловича тяжелое зимнее пальто на вате, справленное лет двадцать назад, суконные штаны и пиджак с загнутыми лацканами — поехать если куда, так надеть. Костюм. В нем и похоронят Тимофея Гавриловича.

И в горнице два окна, занавесками прикрыты. По всей длине стены широкая скамья, на ней — цветы в посудинах разных. Половики самодельные раньше еще стелила на полы старуха, потом убрала — стирать тяжело, руки болят: половики грубые, намокнут — не повернуть.

Чайник вскипел. Старуха составила его на кирпичи, с краю плиты, занялась картошкой. А Тимофей Гаврилович все так же сидел перед жаркой уже дверцей, раз всего отвлекся, поленья пошевелил — подправил, чтоб горели ровнее. Хорошая печка, тепла много.

— Отец, ты что-то загорюнился совсем, али захворал? — спросила старуха, глядя на мужа. — Сидишь, голову свесил. Чего уж так?

— Нет, не захворал, — Тимофей Гаврилович выпрямился. — Так что-то. Стареем мы с тобой, мать, день ото дня, а уж возврата назад не будет. Пойду управлюсь на дворе, а потом завтракать сядем. Куда уж портянки подевал? На печи, видно.

— Так картошка почти готова.

— Ничего. Отодвинь, пусть остынет, теплая она вкуснее. Баню нынче станем топить? Тебе бы и попариться как раз, поясницу прогреть.

— Истопим, как же, — субботний день. Ползком, а вытоплю. Ты только воды натаскай. Да курам сыпни овсеца. Дверь избушки открой — может, выйдет какая на волю. Иди, а я приберусь пока в избе.

Тимофей Гаврилович принес из сеней резиновые сапоги, натянул их по портянкам, надел на пиджак дождевик, кепку снял с вешалки и вышел через сени в тамбур — небольшую тесовую пристройку к сеням — в ограду. Дождь перестал, но влаги столько было в воздухе, что чувствовалась при дыхании, и от избытка влаги этой как бы туман держался над землей, примерно с городьбой вровень, не густой, но видимый. А земля уже воду не принимала.