В тот день, как всегда поутру, они перебрались из сарайчика на чердак, поели вчерашней картошки. Может, по причине бессонной ночи Мария была не в духе, молчала, картошки почти не ела, больше подкладывая ему, часто вздыхала. Они сидели на разостланном одеяле под слуховым окном, она уголком одеяла прикрывала голые ноги и вдруг спросила его в упор, без всякой связи с тем, о чем они только что разговаривали:
— Олежка, а ведь мы погибнем?
Он удивленно взглянул на нее, в ее большие глаза, в которых застыли боль и ожидание.
— Что ты? Почему ты так?
— Я хочу знать, что нас ждет в скором будущем.
— Что ждет, кто ж тебе скажет? Я разве знаю? Но мы будем жить. Иначе и быть не может.
— А немцы?
— Что немцы?
— Немцы нас победят?
Вот чудачка, подумал он, о чем она беспокоится! Впрочем, разве не этим самым был обеспокоен и он? Но он даже на минуту не мог позволить себе согласиться, что их существование обречено, что победа будет за Гитлером. Он гнал от себя эти подлые мысли — независимо от того, как оно будет на деле, он должен был верить в нашу победу. Конечно, оба они могут запросто не дожить до этой победы, но это уже другой вопрос и на него должен быть найден другой ответ.
— Вот что, Мария, — сказал он решительно. — Никогда немцам не победить нас, потому что..
— Почему?
— Хотя бы потому, что… Что Россию никогда и никто не побеждал. Это невозможно.
— А татары?
— А что татары? Временные захваты. Так и Наполеон временно захватил Москву. Но временно. Навсегда невозможно.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно. Не сомневаюсь ни на минуту.
— Ну спасибо, — сказала она, подумав, и откинулась на локоть. — А то… Видишь ли… Кажется, я забеременела.
— Вот как!
Не зная еще, обрадоваться или опечалиться, он обнял ее за плечи, привлек к себе, тихонько погладил по волосам. Чувства его были не готовы к такому обороту дела, но трезвый, всегда бодрствующий ум уже вынес свое суждение, которое было похоже теперь на трудный, печальный вздох: «Ох, не к добру это!» Оно и впрямь не к добру, но что это лето и осень было к добру? Все на беду, на погибель, в неразберихе, горе и смятении.
— Ладно, — сказала она, осторожно высвобождаясь из его объятий. — Ты только не кори себя. Если что, я сама виновата. Лучше расскажи о себе.
— Что тебе рассказать?
— Ну, как ты жил? Расскажи про свою маму. Где она? Жива?
— Была жива. И отец был жив. Но что рассказывать? Колхозники они…
— А как ты командиром стал? Наверное, училище окончил?
— Училище, конечно. Но это просто. У меня, видишь ли, дядя военный был. Иногда приезжал в отпуск. Вот я и нагляделся на него, подался в училище. Военное дело трудное, но я любил. Да что там! Лучше ты расскажи о себе. Ты в Минска родилась?
— В Минске. Понимаешь, я росла между отцом и матерью, можешь себе представить такое? Дело в том… Дело в том, что более неподходящих друг другу людей, чем мои родители, трудно себе и представить. Отец из крестьян, окончил учительскую семинарию, долго учительствовал, потом перешел в Инбелкульт — был такой в Минске. Отец всегда жил в народной стихии — фольклоре, истории Белоруссии. Вечные исследования, летописи, старая литература, потом пошли экспедиции. Разговаривал дома или там на улице, в трамвае, в магазине только по-белорусски. Многие на него оглядывались, в городе оно ведь не принято так, по-деревенски. А он из принципа. А вот мама моя хотя тоже происходила из крестьянской семьи, но пожила в городе, и так, знаешь, полюбилось ей городское, что все прежнее, деревенское возненавидела. Она тоже из принципа не могла принять ничего, что хотя бы отдаленно напоминало деревню. Не признавала ни песен, ни сказов — никакого фольклора, не терпела мужиков, деревенской грязи в распутицу, даже деревенских животных. Ну, а уж как она потешалась над речью белорусской — тут у нее просто талант был сатирика. У отца было много знакомых крестьян — ну там, как ездил в экспедиции, так всем давал наш минский адрес, — и вот иногда зимой подъезжают сани, заявляется мужик или два сразу, в кожухах, лаптях да еще мокрые, в снегу. Отец их раздевает, ведет в кабинет, в лаптях, конечно; а там длинный разговор, иногда и чарочку примут. Но мать туда ни ногой, отец сам их обихаживает. Малую меня мать пускала поглядеть-послушать, а как подросла, запретила ходить. Но, видно, поздно. У меня такой интерес появился, что я этих дядек всех до сих пор помню. Ну и как-то после шестого класса поехала с отцом в экспедицию. Помню, на Полесье, к коммунарам. Мать собралась в Сочи, меня с собой брала, а я уперлась: хочу на Полесье. Столько о нем слышала из разговоров, от отца. Скандал был, ревела, но добилась своего — поехала с отцом. А мать укатила к морю с подружкой, женой одного ответработника из ЦИКа.