Агеев обессиленно замер, упершись спиной в жесткие камни стены. Сочувственный тон Ковешко уже не мог обмануть его, знавшего, что может понадобиться этому человеку. Но зря стараются. Он не поддался Дрозденко, не поддастся и Ковешко, несмотря ни на какое его сочувствие. Ему уже была знакома истинная цена этому сочувствию. Однако Ковешко вроде бы не торопился раскрывать свои надобности, с которыми явился в подвал, и по своему обыкновению начал издалека:
— Вот ведь как получается! Несчастная нация. Белорусины на протяжении всей своей истории исполняли чужие роли не ими написанных пьес. Таскали каштаны из огня для чужих интересов. Для литовских, для польских, для российских, разумеется.
Раскрыв глаз, Агеев увидел в полутьме протянутый к нему котелок и жадно припал к нему разбитыми губами. Не отрываясь, он выпил всю воду и обессиленно уронил руки.
— Принесите еще, — распорядился Ковешко и, покачивая фонарем, прошелся по камере. Одним глазом Агеев проследил за тусклыми бликами на черных стенах. Нет, вроде никакого гвоздя здесь не было, окна тоже. Только в двери чернела небольшая дырка-глазок, выходящая в темный подземный проход. — А теперь они использовали вас, — поворачиваясь от стены, продолжал Ковешко. — Чтобы таскать каштаны из европейского огня. Зачем эти никчемные плоды для белорусинов?
Агеев вдруг понял, о чем он, и с некоторым удивлением взглянул на тусклую фигуру в шляпе, косой тенью вытянувшуюся по стене подземелья.
— А вы для кого таскаете? Эти каштаны? — с трудом двигая болезненной челюстью, спросил он.
Ковешко озадаченно помолчал, прежде чем ответить, вздохнул.
— Да, вы правы. И я таскаю, — вдруг согласился он. — Что делать, такова историческая закономерность. Но я с той только разницей, что мне наградою будет жизнь, а вам, кажется, смерть. Так-то! — смиренно закончил он. — Разве это разумно?
— У каждого свой разум.
— Вот это и плохо. В судьбоносные моменты истории надо уметь подчинить свой разум логике исторического процесса.
— То есть немцам? — держась за разбитую щеку, неприязненно спросил Агеев.
— В данном случае — да, немцам. Ведь уже ясно, что им принадлежит будущее.
— А нам?
— Что? Не понял.
— А что принадлежит нам? Большая могила? — спросил Агеев.
— А мы должны приспособиться, может быть, даже ассимилироваться, раствориться в германской стихии. Если мы не хотим исчезнуть физически. Другого выхода у нас нет.
«Ну и ну! — подумал Агеев. — Чего добивается этот человек? И кто он? Поп? Ксендз? Полицейский? Или хитрый гестаповец?
— Дело в том, что… Сейчас сюда явится шеф района. Он хочет на вас посмотреть. Среди немцев, знаете, разговоры: пойман с поличным, а упирается. И не просит пощады. Это, знаете, впечатляет сентиментальные германские души. Такое им в новинку.
«Значит, уже передал немцам, сволочь!» — с неприязнью подумал Агеев о Дрозденко. А говорил, что еще есть время. Но не успел схватить, как уже доложил СД, чтобы выслужиться. Ухватить свой каштан. Впрочем, Дрозденко ему мстил и из личных побуждений. За то, что Агеев его подвел, поступил не по совести. Как будто эти люди что-то понимают о совести. Качелей ему было мало, так вот поспешил передать немцам.
Теперь, конечно, его песенка спета…
Приподняв фонарь, Ковешко посветил им на луковицу вынутых из кармана часов и сказал с беспокойством:
— Да, уже десять. Так вы это, знаете, повежливее с ним. Доктор Штумбахер — человек тонкий, образованный. Работал в имперском управлении по культуре. Так что…
— Чего ему надо? Конкретно?
— Кажется, ничего. Побеседовать, познакомиться.
— Познакомиться со смертником? Пощекотать нервы?
— Кто знает, кто знает, — неопределенно подхватил Ковешко. — Если вы поведете себя подобающим образом… Или, скажем, попросите. Он обладает большой властью. Может, и того… Помиловать!
Ну, все ясно, подумал Агеев. Я должен надеяться. На случай! На милость шефа района. И, конечно, вести себя соответственно. Раскаяться, дать показания. Выдать ребят и Марию. Но ведь все равно не помилуют!
— А что, меня уже осудили? — спросил, подумав, Агеев.
— Ну, знаете, тут суд упрощенный. Ввиду военного времени, — почти дружески разъяснил Ковешко, держа перед ним закопченный фонарь, красный огонек которого едва разгонял мрак в этой просторной камере.
Но вот Ковешко весь встрепенулся, поспешно обернулся к двери, видно, его слух уловил в коридоре движение, и он распахнул дверь, освещая порог. Тотчас, однако, свет его фонаря померк под ярким лучом из коридора. Шурша плащами, в камеру вошли несколько человек, яркий свет электрического фонарика из рук переднего пошарил по голым стенам и, ослепив Агеева, замер на нем. Ковешко торопливо заговорил по-немецки, пришедшие внимательно и молча выслушали. Тем временем ослепительный луч бесцеремонно ощупывал его на полу, несколько задержался на его сапогах, осветил командирские бриджи и снова ударил в глаза. Совершенно ослепленный им, Агеев не имел возможности увидеть светившего, лишь выше, под мрачным потолком, едва выделялись очертания его высокой фуражки. Немец что-то произнес негромко, и Ковешко повернулся к Агееву: