Зачем мне ехать через две недели на совторгфлотском пароходе, вкрадчиво осведомляется он. Не лучше ли мне записать за собой каюту на курьерском пароходе «Ниппон-Юсен-Кайся», маршрут Цуруга — Владивосток. Мне будет предоставлено максимальное количество удобств, радио, развлечения, игра в мяч, уроки бокса, танцы от пяти до шести. Лучшая в мире вышколенная прислуга, какой, кроме Японии, я не найду нигде. Каждый лакей на пароходе окончил специальный университет.
— Как? Университет? — восклицаю я.
— О да! Лучшие специалисты дела читают там лекции. Это университет прислуги, содержимый нашей фирмой в Иокогаме. Он имеет два основных цикла — лакейский и поварской. Там есть такие дисциплины: учение об этикете, наука о составлении меню, искусство обращения с пассажирами, логика и психология лакейского ремесла…
— Нет, нет, — отвечаю, угнетенный этим славословием восторженной рекламы, — хотя, конечно, университет для лакеев — это чертовски шикарно.
Я отворачиваюсь от него и подхожу к окну. За окном стелется и выпирает к небу Япония настоящая. Над городом подымается дым, застилая снежное сверкание далекого Камага-Такэ. Залив — уныло-голубой, по нему, виляя веслами, ползут сампаны.
Однако гость мой не уходит. Я чувствую его за своей спиной.
— Хотите ли вы совершить путешествие вокруг всей Японии? — слышу я его голос.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Дом австралийца Карпенделя стоит возле Дежневской фактории. Я остановился там по дороге в бухту Лаврентия. Сам австралиец уехал в прошлом году в Америку. Дом его заброшен и расколот зимними морозами. В одной из комнат эскимос Анагак устроил жилье для своей семьи, с линючими оленьими шкурами и светом масляных плошек. Анагак показал мне деревянный ящик, где были сложены английские книги Карпенделя, Моисеево Пятикнижие, лоция Южно-Китайского моря и романы Марии Корелли. На дне ящика лежал старый сборник морских баллад. Заглавный лист был кем-то вырван, и имя автора осталось мне неизвестным. С каждой страницы этой книги дул холодный океанский сквозняк. Книга передавала старинные рассказы в стихах. В них было уверенное однообразие и тяжелодумный английский юмор. Мое внимание в особенности обратила длинная баллада, в которой говорилось о соперничестве старых океанских парусников.
По-видимому, было во мне какое-то предрасположение к «романтической болезни», и эти стихи попали на благоприятную почву. Я не смог от них избавиться. Они преследовали меня деспотически, назойливо и невыносимо. Я читал их и повторял до отупения, вдыхая плещущие приступы небывалых бурь, запах моря на выдуманных вахтах, под музыку и гул несуществующих портовых трактиров, видя перед собой призрачные ряды водочных бутылок и патриархальных пьяниц, один взгляд на которых вызывал в памяти детство, дом и рождественского гуся.
Вечером Анагак жег костер на мысу, в честь ухода последних льдин. Эскимосы плясали и били в гулкие бубны, хлюпая подошвами по болотистым кочкам тундры. Это были люди, приехавшие из Наукана за товаром на русскую факторию.
Я долго стоял у костра, слушая их лающий и стучащий вой. Потом я устал и вернулся в дом. Анагак пошел за мной, бормоча бессвязные слова на туземно-английском жаргоне. И тогда я узнал, что он сжег в костре книги Карпенделя.
— Я боялся. Однако, очень страшны русские люди, — сказал он, преувеличенно смеясь и кривляясь. — Я боялся — они будут бить эскимоса: зачем держал письмо американца.
Его улыбка была слишком глупа и откинутая шея слишком открыта, чтобы в слова его можно было поверить. Для этого он не был достаточно простодушен. Мне пришло в голову, что сожжение книг скрывало в себе какой-то обряд. Может быть, то, что я нашел книги, связалось в его воображении с представлением о безопасности его семьи. Он был суеверен, как европеец, и недоверчив, как дикарь, для которого в мире нет ничего неизбежного, а все случайно, и, как дикарь, он должен был поддаваться страшной игре подсознательного. Быть может, он боялся, что душа Карпенделя, сохранившаяся в книгах, унесет его ребенка.