Выбрать главу

— Не ждал, Андрей... Не думал я, что так встретиться нам придется. Что сюда фашист придет. Что в родном доме прятаться от врага будем. Из родных стен его выгонять...

— Зачем выгонять, Максим? Мы люди гостеприимные. Раз пришли гости, пусть тут и остаются. Навеки. Разве нам привыкать сражаться? Есть еще порох в пороховницах...

— Вот насчет пороха, Андрюша... Со взрывчаткой плохо.

— Не так уж плохо, как ты думаешь...»

Режиссер швырнул сценарий на пол.

«Неужели они так и говорили? Вымученными книжными словами, которые кочуют из картины в картину... Люди, у которых за плечами четверть века борьбы... С царской охранкой, с Деникиным. Шумов в Испании был... А они Тараса Бульбу повторяют — порох в пороховницах...»

И, забыв о телеграмме и Светлане, режиссер поднялся и взял телефонную трубку. Звонил он в музей, автору:

— Вы не хотите еще разок побывать в домике Пряхина, Саша?

— Конечно, Сергей Константинович, охотно. Я сейчас отпрошусь.

— Отлично. Я заезжаю за вами.

Режиссер вызвал машину.

По пути в музей Сергею Константиновичу пришлось проехать мимо старинной тумбы, вопреки времени уцелевшей на перекрестке, с которого давно убрали трамвайную линию. Она почти не изменилась, если не считать стеклянного плафона, освещавшего теперь по вечерам афиши. Тогда плафона не было. И афиши были другими...

— Думаю, врешь, — повторил Максим.

Шумов пожал плечами, но возражать не стал.

— Сам-то чем занимаешься?

— Я? Я человек полезный. Сапожничаю. Как родитель покойный. Помнишь?

Андрей вспомнил...

...Гудели над столом надоедливые пчелы. Стол стоял в саду под деревом, которое называли здесь тютиной, и всегда был в лиловых пятнах от спелых, легко отдающих сок ягод. Они с Максимом сидели за столом и ели ароматный, влекущий пчел мед, макая в него ломти белого свежего хлеба, а отец Максима примостился поодаль с инструментом и, постукивая молотком по колодке, обтянутой сыромятной кожей, интересовался будто между прочим:

— Как же вы, молодые господа-товарищи, социализм себе представляете?

Выговаривал он — «социализьм».

Андрей хотел ответить, но Максим дернул его за рукав:

— Погоди. Это ж он посмеяться хочет. Дай я скажу.

— Скажи, скажи, грамотей. Ты ж в церковноприходской похвальный лист имел.

— И скажу. Просто скажу. Не будет при социализме сапожников.

Отец даже присвистнул от удовольствия.

— Прояснил!.. Это что ж, разутые все ходить будут? Или как?

— Насмехаешься? Не будет разутых при социализме. На фабриках обувь делать будут. Машинами. Чтобы никто перед заказчиком не унижался, не лебезил, как ты!

Отец обиделся:

— Мало я тебя, дурака, порол в детстве.

Давно это было, давно...

— Сапожничаешь?

— Могу и тебе набойки поставить. — Максим оглядел сбитые шумовские сапоги. — Фабрика моя рядом. По пути еще одного друга повидаем...

— Друга? О ком ты?

— Сам увидишь...

Метрах в трехстах от афишной тумбы, где довелось им неожиданно встретиться, в свое время в честь приезда в город царя-освободителя Александра Второго была воздвигнута арка, помпезное сооружение, считавшееся в последние годы помехой растущему городскому транспорту и пригодившееся вдруг новым властям в роли, о которой не помышляли устроители. Три человека — двое мужчин и женщина, — неподвижно вытянувшись, висели в пролете арки, а чуть поодаль, стараясь не смотреть на повешенных, топтался полицай в немецком мундире и цивильных брюках, заправленных в хромовые, спущенные гармошкой сапоги. За плечом у полицая болталась русская трехлинейная винтовка с длинным штыком.

— Кто они? — спросил Шумов.

— Посредине Устименко, как старший, а по бокам докторша одна да слесарь с паровозного депо.

Нет, с Устименко они не дружили, но он знал его по комсомолу и всю дорогу сюда старался припомнить поподробнее скуластое характерное лицо, чтобы не ошибиться при встрече, и вот, вышло, зря старался...

— За что их?

— А то не понял?.. Нашли кого в подпольщиках оставлять! Он же, Устименко, секретарь райкома был. Его тут каждая собака знала. А они его в городе оставили. Эх, Расея безмозглая! Считай, со времен Желябова в подполье живем, а всё по простоте, что хуже воровства... Ничему научиться не можем.

О России и ее обидных неумениях выпутаться из исторических невзгод Пряхин любил поговорить и в прежние времена зло и беспощадно. И сейчас он отдался этому чувству обиды и не обратил внимания на изменившееся лицо Шумова, который думал, а вернее, заставлял себя думать, чтобы выдержать и этот новый удар: «Что ж, если бы мы не встретились и не пошли этой улицей, я мог узнать об этом позже, может быть, слишком поздно...»