То было все солнце, солнце, целый май солнце, и вот пришел июнь — и вдруг с севера пошли тучи, заревел ветер, хлынул холод. Все лужи, повсюду взблескивавшие в тундре, замерзли, из дому страшно было выходить. Приятель мой и не выходил. Он как-то сдал за последнее время, спал почти все время, просыпался, глядел в окно, потом хмуро пил компот, разбавленный кипятком, писал что-то, курил и опять валился спать, длинные ноги его жалко торчали из-под полушубка.
Завтра нам было уезжать, и я не стерпел все-таки, пошел один в безмолвие тундры, надел зимнюю шапку, рукавицы, закинул ружье за спину, отвернул голяшки у сапог и пошел.
Я шел по берегу Печоры. Противоположный далекий берег был черно-бел, неприютен. На Печоре сидели стаи уток. Сколько им всем надо было пролететь, чтобы добраться сюда, сколько же по ним стреляли по всей земле, сколько их не долетело, а теперь вот и я — наверное, последний охотник на их пути. Дальше океан, дальше уж они и не полетят, дальше некуда, и охотников нет — разве только полярники на зимовках…
Я шел то по земле, то по снегу, то по затопленной тропинке, и лед звенел, ломался у меня под сапогами. Утки летели над водой и все в одну сторону, на север, зайцы мелькали в кустах, какие-то зверьки молниеносно выглядывали и тут же исчезали, я даже и не знал, что это — ласки ли, горностаи ли… В одном месте берег был плоск, во время ледохода массы льдин налезли сюда, поднялись дыбом, улеглись сахарными плитами, все в метр толщины, все в трещинах, и я шел по ним, как в торосах.
Удивительно это — белые ночи! Разные они — текучие, переменчивые. Небо чисто — серебристый свет рассеян везде. Стоят в небе два-три облачка, розовеют, и вот уже что-то разливается всюду золотистое…
И вот я вышел на какой-то мыс, слева блеснуло тускло, справа была Печора, идти дальше было некуда, я остановился в кустах, и вдруг мне показались тонкие протяжные крики, будто колокола, они все повторялись, усиливались — впереди за мысом на громадном стекле воды полно было уток, и там же, между черных точек, как белейшие снежные льдины, сидели лебеди и кричали.
На другую ночь мы уехали на катере связи. Дул штормовой ветер, и хоть Печора не море, а и тут шла волна, пушечно била в нос катеру, взлетала вверх, заливала рубку, палубу, снасти, замерзала. И когда мы приехали утром в Нарьян-Мар, спрыгнули с катера на причал, оглянулись, то был наш катер, как «Фрам», — весь во льду, в сосульках, весь белый, а капитан и матросы стояли на палубе, забыв уже о нас, говорили о своих каких-то делах, были все в черных полушубках, в шапках, в сапогах и валенках — и это июнь-то!
1963
НОЧЬ НА «ВЕГЕ»
— А ты знаешь, — говорил Руслан, меланхолически глядя на кружку с пивом, — смертельный момент был тогда на Рыбинке, когда мы фок рубили… Смертельный момент! Мы с Лешкой потом говорили: это было смертельно…
— Ну да! — все еще не верил я.
— Я тебе говорю! Запросто могло нас положить. Запросто, я тебе говорю. А положило бы… и все!
Мы сидели в кафе в Великом Устюге, в летнем кафе, на крытой веранде в парке. Между деревьями виднелись колокольни старых церквей, где-то внизу, у причала, стояла наша «Вега», и все мысли наши были о ней. Сырой холодный ветер гонял бумажки по дощатой веранде. Дождь перестал еще утром, но небо было мрачно, и мы знали, что он опять пойдет. Он шел вчера, и позавчера, и все две недели с той самой ночи на Рыбинском море.
Под дождем прошли мы всю Шексну, и каналы, и Кубенское озеро, и шлюз Знаменитый, и часть Сухоны, день за днем, без передышки, а дойдя до деревни Усть-Вологодской, не выдержали, пристали, нашли пустующий дом, влезли и стали отогреваться возле дымящей печки.
А на другой день, когда копошились мы возле несчастной своей «Веги», вытаскивая мокрые вещи и вычерпывая воду, подошел к нам старик, поглядел на шлюпку и забормотал:
— Вега!.. Гм… Вега…
Старику этому было семьдесят девять лет, я к нему заходил уже по соседству. Бабка топила ему с утра баню, а он сидел за столом. На столе в торжественном одиночестве стояла бутылка порториканского рома. Старик вожделел даже до кряхтенья, но терпел:
— После бани, — сказал, — выпью!
— С чаем? — спросил я, вспомнив «пуншик», который пьют все на Белом море.
Старик заколебался, потом твердо:
— Нет, так! Я ее так, оно горячее пойдет…
И вот он уж в бане помылся, стал чистый: рубаху надел, валенки с новыми галошами, и уж, наверно, горячо у него все пошло, вышел он к нам и озадачился: