Выбрать главу
На баржах, в бетонных хоромах, Вдоль спусков роятся огни. Давай удерем от знакомых Туда, где мы будем одни.
Одни – но отнюдь не в подъезде, Не в скверике и не в кино. Одни – но туда, где нам вместе Лишь это я будет дано.
А что за «лишь это»? А зрелость Вон там обрести у реки, Где самая высшая смелость – Рукою коснуться руки.

Было это интуицией или чем-то иным, но в последние дни Ломунов – и он мог бы принести в том присягу! – постоянно ощущал на себе неведомо кому принадлежащий, но очень внимательный, да еще и, надо полагать, многое фиксирующий взгляд. Все вокруг оставалось вроде бы неизменным: и становящаяся привычной работа, и приобретающие обыденность, на которую уже не реагируешь, бытовые интересы женатых и холостых водителей, и новенькая, еще ничуть (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!) не покалеченная на дорожных колдобинах машина – из тех, что как бы самолично предугадывала любое движение шофера за добрые полмгновения наперед.

– Что-то подугомонился ты как-то в своих ухаживаниях за Леночкой, – сделал досужий вывод Михаил Ордынский, когда они с Федором присели однажды передохнуть на расшатанной и узкой пригаражной скамейке. – Что-то как-то сложил ты свои косые крылышки. Или почуял, что и на вольного стрепета найдется у тутошнего вольного же стрелка заветная дробинка?

– Ну ты силен по части образности! Навроде Васьки Кирясова. Речь заводишь, я полагаю, о современных сексе, любви и браке, а сравнения у тебя прямо-таки прапрапрадедовские, – передернул плечами Федор. – Хотя, по правде говоря, охотничья дробь – это не прапрапрадедовские, а более позднее изобретение.

– Вот именно, что более, – не без иронии подхватил словно бы только и ждавший этого уточнения Михаил и складно продолжил: – И следовательно, более близкое уже к нашим счастливым и радостным дням. А в прапрапрадедовские – то бишь, естественно, дохрущевские и даже досталинские – времена по безлюдным нашим просторам прогоняли полудикие стада животных полудикие же кочевники, хмелея от духовитой полыни да от игры ветров в седых ковылях. Куда, скажи на милость, подевалось оно, былое раздолье наших степей? Лемехи социалистических плугов пластами накромсали землю, и к могильным курганам среди таких обезображенных полей боязливо жмутся теперь ковыли, полынь да некогда сочная брица-трава. Но стрепеты, брат ты мой, стрепеты, они птицы вольные и потому, намотай себе на ус, любят только первозданные земли, безлюдные, не тронутые ни плугом, ни вездесущими колесами.

– Стрепеты – это что-то вроде кобчиков или коршунов? – уточнил Федор. – Что-то из породы хищников?

– Стрепеты – это степные куры, – возразил Михаил и снова почти что запел с чувством врожденного артистизма: – Скрытно от людских глаз жируют они себе, быстроногие, да жируют, а потому наклевываются – насыщаются под завязку с утра пораньше и, спасаясь от зноя да от чужого внимания, ложатся на дневку, когда все равно искать пропитание – только когти бить без проку.

Чудак вбирал в себя не только смысл восторженных слов приятеля, но и богатые интонации его от природы сочного голоса, а сам при этом, не отвлекаясь ни на мгновение, держал под контролем то тревожное чувство, которое, словно непрерывный сигнал о близкой опасности, не выключалось в нем теперь ни днем, ни ночью. Не покидало его это чувство даже в те минуты, когда в обусловленный загодя срок поджидал он Лену на вроде бы пустынной улице, то и дело вздрагивая все же, как при давешних спецтренировках в темноте, требовавших мгновенной реакции для выстрела на едва различимый шорох. А то еще просто-напросто страх, казалось бы, давно побежденный им обыкновенный страх проникал в сознание Чудака, и тогда ему явственно чудилось, что из этих вот безобидных кустов или из-за того вон осанистого тополя кто-то пристально и профессионально ведет за ним неодобрительное наблюдение. Ведет, ведет, нет сомнения в том, что ведет, и в немигающих глазах неутомимого этого исследователя, или, вернее, преследователя, от которого ни убежать, ни под землю провалиться, смешались, надо полагать, тень издевки и тень неотвратимой угрозы.