Выбрать главу

***

Чрез много лет пронзительные строки Осипа Мандельштама озарятся новым и безнадежным смыслом:

Кто может знать при слове - расставанье.

Какая нам разлука предстоит...

Опыта не было, было предчувствие.

Отрыв. Отказ. Пути и перекрестки.

Направо пойдешь, налево пойдешь. Сердца не переделаешь.

"Что пройдет, то станет мило. А что мило, то пройдет".

Так было, так будет.

Только возврата не будет. Всё останется позади.

Словами не скажешь. Но только то, что не сказано, и запомнится навсегда.

У каждого свое, и каждый по-своему.

А там видно будет.

***

Поезд уходил с Брестского вокзала. До станции Орши, где начинается Европа:

- Немецкая вотчина. Украинское гетманство.

Вдоль вагонов шныряют какие-то наймиты, синие очки, наспех наклеенные бороды.

До совершенства еще не дошли. Дойдут.

В салон-вагоне турецкий посланник со свитой; обер-лейтенант с красной лакированной сумкой через плечо,- дипломатический курьер германского посольства в Денежном переулке; и весело настроенные румынские музыканты, отпиликавшие свой репертуар в закрывшихся ресторанах.

Вокруг - необычайная, сдержанная, придавленная страхом суета.

Третий звонок.

Милые глаза, затуманенные слезой.

Опять Отрыв. И снова Отказ. От самих себя. И друг от друга.

И под стук колес, в душе, в уме - певучие, не спетые, несказанные слова:

Шаль с узорною каймою

На груди узлом стяни...

Игорь Кистяковский, московская знаменитость, а теперь гетманский министр внутренних дел, еженедельно вызывает Василевского для объяснений и внушений.

Василевский нисколько не смущается и говорит: - Вы, Игорь Александрович, дошли до министерства, мы до "Чортовой перечницы". Разница только в том, что у нас успех, а у вас никакого...

Кистяковский куксится, но всё это не надолго.

Скоро придет Петлюра.

"Время изменится, всё переменится".

Скоропадского увезут в Берлин, министры сами разъедутся, немцы после отречения Вильгельма вернутся восвояси, а столичные печенеги и половцы кинутся на станцию Бирзулу.

По одну сторону станции будут стоять петлюровцы, по другую французские зуавы и греческие гоплиты в гетрах.

Из Москвы придет телеграмма о покушении на Ленина.

Советский террор достигнет пароксизма.

Дору Каплан повесят и забудут.

Забудут не только в Кремле и на Лубянке, но и в зарубежных "Асториях" и "Мажестиках".

Дело не в подвиге, а дело в консонансах...

Шарлотта Кордэ - это музыкально. Дора Каплан - убого и прозаично.

Свидетели истории избалованы. Элите нужен блеск и звук.

На жертву, на подвиг, на тяжелый кольт в худенькой руке - ей наплевать.

... Перед киевским разъездом будет недолгое интермеццо.

Хома Брут покажется ангелом во плоти.

Архангелы Петлюры стесняться не будут.

Ни Бабефа, ни Прудона. Грабеж среди бела дня, в самостийном порядке.

Убивать на месте, но убивая орать - хай живе!..

Остальное - дело Истории, "Которая вынесет свой властный приговор".

Вместо Кистяковского - Саликовский.

Тот самый. Александр Фомич. Старый журналист, редактор "Приазовского Края".

Из Ростова-на-Дону в первопрестольный Киев, из радикального либерализма в зоологическую гущу.

Пришли к нему целой депутацией, ходатайствовали, убеждали:

- Как же так, Александр Фомич? У вас свобода печати, а вы закрываете, штрафуете, грозите казнями египетскими...

Ответ краткий:

- По-российску не баю. По-москальску не розумию...

Опять сматывать удочки. В Бирзулу, так в Бирзулу. К чорту на рога, куда угодно.

Перед отъездом, в одной из обреченных газет - последний привет, последнее четверостишие:

Не негодуя, не кляня,

Одно лишь слово! Но простое!

- Пусть будет чуден без меня

И Днепр, и многое другое...

***

- Мишка, крути назад!

Опять фильм в обратном порядке.

Из Москвы - в Киев, из Киева - в Одессу.

На рейде - "Эрнест Ренан".

В прошлом философ, в настоящем броненосец.

Международный десант ведет жизнь веселую и сухопутную.

Марокканские стрелки, сенегальские негры, французские зуавы на рыжих кобылах, оливковые греки, итальянские моряки - проси, чего душа хочет!

Каждый развлекается, как может.

Большевики в ста верстах от города.

Блаженно-верующим и того довольно.

А что думает генерал Деникин, никто не знает.

Столичные печенеги прибывают пачками.

Обходят барьеры, рогатки, волчьи ямы, проволочные заграждения, берут препятствия, лезут напролом, идут, прут, валом валят.

Музыка играет, штандарт скачет, всё как было, всё на месте. Фонтаны, Лиманы, тенора, грузчики, ночные грабежи, "Свободные мысли" Василевского.

Вместо ненавистного Бупа - Буп это бюро украинской печати, добровольческий Осваг.

Газет, как грибов после дождя.

В "Одесском листке" Сергей Федорович Штерн.

В "Современном слове" Дмитрий Николаевич Овсяннико-Куликовский, Борис Мирский (в миру Миркин-Гецевич), П. А. Нилус, А. М. Федоров, Вас. Регинин, бывший редактор петербургского "Аргуса", Алексей Толстой, он же и старшина игорного клуба; А. А. Койранский на ролях гастролера, Леонид Гросман, великий специалист по Бальзаку и до Достоевскому; молодой поэт Дитрихштейн, еще более молодой и тоже поэт Эдуард Багрицкий; Я. Б. Полонский, живой, способный, пронзительный, - в шинели вольноопределяющегося; Д. Аминадо, тогда еще Дон, и, в торжественных случаях, почетный академик, Иван Алексеевич Бунин.

"Одесскую почту" издает Некто в сером, по фамилии Финкель.

Газета бульварная, но во всем мире имеет собственных корреспондентов!..

Корреспонденты с Молдаванки не выезжают, но расстоянием не стесняются, и перышки у них бойкие.

"Почта" живет сенсациями, опровержениями, сведениями из достоверных источников.

Улица довольна, недовольны только пайщики, которых, как говорят, Финкель беззастенчиво грабит.

Вероятно, поэтому газетные мальчишки и орут во весь голос:

- Требуйте свежий номер "Ограбленной почты"...

Кроме того, есть "Призыв", который издает Ал. Ксюнин, раскаявшийся нововременец.

Н. Н. Брешко-Брешковский в газетах не участвует, ходит вприпрыжку, и самотеком пишет очередной роман под скромным названием "Царские бриллианты".

Театры переполнены, драма, опера, оперетка, всяческих кабарэ хоть пруд пруди, а во главе опять "Летучая мышь" с неутомимым Никитой Балиевым.

Сытно, весело, благополучно, пампушки, пончики, булочки, большевики через две недели кончатся, "и на обломках самовластья напишут наши имена"...

Несогласных просят выйти вон.

Пейзаж, однако, быстро меняется.

Небо хмурится, сто верст, в которые уверовали блаженные, превращаются в шестьдесят, потом в сорок, потом в двадцать пять.

Ксюнин требует решительных мер.

Внемлет ему один Брешко-Брешковский.

Ни направо не пойдешь, ни налево не пойдешь, впереди - море.

Хоть садись на мраморные ступени, убегающие вниз, размышляй и думай:

- Ведь вот, сколько раз измывались над Горьким, сколько раз шпыняли его за олеографию, за "Мальву".

Никак не могли ему простить первородного греха, неуклюжей, стопудовой безвкусицы.

А ведь вышло по Горькому:

- Море смеялось.

***

Смена власти произошла чрезвычайно просто.

Одни смылись, другие ворвались.

Впереди, верхом на лошади, ехал Мишка-Япончик, начальник штаба.

Незабываемую картину эту усердно воспел Эдуард Багрицкий:

Он долину озирает

Командирским взглядом.

Жеребец под ним играет

Белым рафинадом.

Прибавить к этому уже было нечего.

За жеребцом, в открытой свадебной карете, мягко покачиваясь на поблекших от времени атласных подушках, следовал атаман Григорьев.