Выбрать главу

Малышкин Ал

Поезд на юг

Александр Малышкин

ПОЕЗД НА ЮГ

Знакомо ли вам это особенное чувство перед отпуском? Оно похоже на ветер, который то и дело щемяще опахивает вас с каких-то невидимых солнечных садов. Вы испытываете его впервые в начале весны, когда местком начинает хлопотать о койках в Крыму, а машинистки снимают теплые вязаные жакеты и привозят по утрам на своих легких блузках солнце и распахнутые окна трамваев. О нем напоминает счетовод вашего отдела, уже выехавший на дачу: даже над его столом, над благоговейным сосредоточенным столом, и над толстой обузой мудреных бухгалтерских книг просвечивает луна Клязьмы и поздно шумят березы... бродяжья ночь парка, диких уголков, свиданий. Вы носите в голове расписание поездов на юг, и стены - даже на Ильинке становятся простекляненными насквозь - и светит и мчится за ними, о как мчится свежая, степная ширь!

На юг меня тянуло и другое.

Было время, когда со степей звенела гибель, а за каждым взятым в бою полустанком чудилось то, чего никогда не бывало на земле. Вы помните, вероятно, по сводкам о трагическом случае с шестым Уральским полком у деревни Березневатка?

Это мне удалось тогда вовремя обнаружить предательство и, после суток боя, прорваться с истекающим кровью полком к родной дивизии, правда, потеряв половину людей, и в том числе единственного брата.

Как странно было увидеть опять эти места, которые пахли невозвратимой молодостью и смертью. За три года совсем забылся этот запах.

Помню, перед самым отъездом, в августовский вечер, я зашел в какое-то кино на Арбате. Все было как полагается, по фойе кружила взад и вперед глазеющая публика, смычки терзались "Баядеркой", пианист, словно одержимый, скакал на своем стуле в такт с бесстыдным упоением- За гигантскими окнами, плотно завешенными доверху, крутился шум площади и подземно гудели трамваи, пронося за бульвар полнолюдные, насквозь освещенные окна. Я вспомнил про отъезд, про юг, и, не знаю почему, отсюда показалось невероятным, что когда-то в самом деле существовала Березневатка, и дело шестого полка, и рассвет над дымящимся Перекопом, заглянуть в них было страшно, как в кощунственно разрытую могилу.

И поезда кощунственно мчались за счастьем над темными их полями...

Ведь и я, и я мог там лежать безыменно!

...Впрочем, все это могло быть только от переутомления.

В утро отъезда перрон кипел такой веселой давкой, небо было так радостно сине, что сразу забылось почти обо всем. Я знал только, что был свободен, я вытряхнул из мозга все эти папки с делами, справки, доклады, я дико плясал на ворохе этого осточертелого хламья.

Севастопольский уходил в два. Я сидел в купе и с бездельным любопытством ожидал своих соседей. Первыми пришли две девицы - видимо, из какого-то солидного секретариата; желтые чемоданчики, портпледы с вышитыми инициалами и, конечно, цветы на столике говорили о чистой, удобной, взлелеянной маменьками жизни. И дни стояли тут же перед вагоном - две распираемые корсетами, две мордастые мамаши старого мира, с огромными лакированными ридикюлями. Они лепетали:

- Пишите, пишите! Женечка, вечером холодает, обязательно вынь кофту! Сонечка, в Ялте не забудь к Софье Андреевне!

И Женечка, голорукая, исцелованная глазами ухаживателей, с прельщающей родинкой под темным глазом, избалованно-надломанно кричит:

- Скажите Владимиру Александровичу!.. Он обещал похлопотать... - И еще что-то про местком, в который надо сообщить, про Харьков, из которого непременно, непременно открыткой.

Вторая - сочная толстуха в шелковой юбке - о, из нее выйдет очень уютная городская и дачная мама, из тех, что с одышкой отчаяния и множеством кулечков всегда опаздывают, догоняя трамвай, - вторая только кивает пышно-белокурым ворохом головы и разнеженно улыбается, должно быть.

- Мама, не забудь кормить Туську, - впрочем, кричит и она.

И у обеих, словно пьяные, блестят глаза. О, вижу, какие комнаты за этими девицами - похожие на музей мебели, чехлов, полочек, безделушек, сохраняющих дыхание старой чиновной барственности, комнаты тысяча девятьсот десятого - четырнадцатого года, удачливо пронесенные через бурелом революции до наших отдыхающих безопасных дней. И после этих страшных лет - в первый раз, по-старому, в Крым, в Крым!

Пришел военный, с нашивками командира полка, парнюга лет тридцати, с бабьим, облупленным ветрами деревенским лицом, которое заранее улыбалось на все с добродушной неловкостью. Через полчаса я уже знал, что его зовут Григорий Иваныч и что он готовился в академию, но срезался по общеобразовательным, а теперь готовится опять - и теперь уже выдержит, обязательно выдержит, назло вот этим элегантным чемоданчикам и всем мамашам на свете.

- Тоже на поправочку? - спросил меня Григорий Иваныч любезным тенорком, сложив на коленях огромные багровые руки.

- Да, на юг, - ответил я и подумал, глядя на него с восхищенной завистью: "Тебе-то еще какая поправочка нужна, черт возьми!"

И, словно отвечая, он улыбнулся мне страшной улыбкой, улыбкой контузии, вдруг скомкавшей его цветущие скулы, молниеносной улыбкой, которую надо смигивать в сторону, как слезу. Через улыбку прорвалась ночь какого-то боя, искаженный мрак, чудящееся везде ползучее убийство...

"Ага, - подумалось мне со злорадным успокоением, - и ты, ты знаешь это!"

Пришла, наконец, какая-то угрюмая супружеская пара, которую, судя по ее обиженному и измотанному виду, судьба бросала черт знает куда: то лавочниками в Воронеж, то в кассу Лебедянского кооператива, то в Москву на железную дорогу - и везде под разор, под сокращение... И били, ликуя, последние звонки, и зашарахались, махая платками, мамаши, чуть не сбитые с ног бешеными тележками носильщиков, - и вот уже скачет и гудит кругом дремучий лес вагонов, и вот уже ввинчиваемся в золотую пыльную пустоту...

До свиданья, Москва!

Мы с Григорием Иванычем привстали, смотрим через головы девиц в крутящееся под нами прощальное марево крыш.

И вдруг вижу искоса, что Григорий Иваныч поймал глазами родинку под Женечкиной ресницей и растерялся, и ворует ее - по-мальчишечьи, наскоро, боязливо ворует...

"Не стоит, Григорий Иваныч, - хочется Мне сказать ему. - Там избалованные, непонятные тебе комнаты и тонкие запахи и слова, расстраивающие воображение, а ты совестливо думаешь, как бы урезать от этой поездки червонца полтора и послать в родимые места - перекрыть к зиме кельенку для старухи. Недоуменно и скучно ей будет, Григорий Иваныч, от избяной твоей простоты..."

Мы мчимся над стоялой, зевающей тишиной дачных платформ и полустанков, мчимся в дичь, прохладу и темень бора и сеем везде бунт, грохот, пыль.