Выбрать главу

Микша в душе был согласен с приятелем. Конечно, лучше бы сейчас сидеть в теплой избе, чем полоскаться на осеннем ветру, да раз уж слово дадено — терпи. И он, настраивая себя на долгую дорожную маету, заговорил, как только въехали в поле,— тут Власик от них отстал: – Ну что, рыбку в морях да в океанах вычерпали –за сузёмы взялись?

Кудасов не ответил. Он, как и следовало ожидать, смотрел на часовню, мимо которой они проезжали,— угрюмую, черную постройку наподобие высокого бре­венчатого амбара, без креста, с развороченной крышей, с подпорами по бокам.

— Памятник старины,— не без ехидства объявил Микша.— Под охраной государства. Дощечка имеется. Ни одного гвоздика железного — все дерево. Топором одним рублена. В одна тысяча шестьсот шестьдесят семам году. При Иване Грозном.

– Иван Грозный на сто лёт раньше жил,— заметил Кудасов.

— Ну хрен с ним, с Иваном Грозным. Не все едино. А вот про крышу могу сказать точно.— Микша захохо­тал.— Нашего, советского производства. Одна тысяча девятьсот тридцатого года. Со всех деревней тогда народ согнали. «На ура» крест стаскивали, чтобы наглядная агитация насчет бога была. Я тоже, даром что пацан был, за веревку маленько подержался.

Вдали плеснулся тоненький плаксивый голосиш­ко — это Власик, должно быть, с песней входил в де­ревню,— и тотчас же протяжный гул покрыл его: они подъезжали к лесу. Черная, подпертая слегами часовня, как какое-то допотопное чудовище, смотрела им вслед из полей.

— Да…— Микша закурил.— Повидала эта часовня кое-чего на своем веку. В старину тут, сказывают, верую­щие заперлись, живьем спалить себя хотели — понима­ешь, какой народец был! — да царские солдаты помеша­ли, двери вышибли. А в этом самом тридцатом году что тут делалось… По два, по три мертвяка за утро вытаски­вали. Из раскулаченных. С южных районов которые к нам, на Север, были высланы. Жуть сколько их в на­шей деревне было! Все лето баржами возили. Все гумна, все сараи были забиты, а уж в часовне этой… В четыре яруса нары стояли!..

Седок оказался не из тех, с кем не соскучишься. Сидел — глаза в землю, руки в замок (язва, что ли, точит?) и ни оха, ни вздоха.

Некоторое время Микша вглядывался в реденький сосновый жердняк справа — тут где-то должны быть его дрова, рубленные нынешней весной. Потом внимание его привлекли свежие заячьи петли, раскиданные по снеж­ной пороше вдоль дороги, и он с живостью воскликнул: — Смотри-ко, смотри, косой-то что надумал! В та­кую непогодь по лесу разгуливать.

И опять молчание. Опять натужный скрип телеги да всхрап коня на взъемах.

За Летовкой — это ручей в двух километрах от деревни — стали попадаться ели, сперва поодиночке, вперемешку с березой, а потом все гуще, гуще — за-лохматили небо, намертво сдавили дорогу. Сразу из белого дня въехали в сумерки.

— Ну вот,— сказал Микша, прислушиваясь к та­ежному гулу, идущему поверху.— Теперь до самой Курзии эта краса пойдет.

Он поднял куколь дождевика, покачал головой.

—   Нет, ни черта не пойму, как все это делалось. Ну выслали людей из своих краев, кого правдами, кого неправдами — не будем говорить. Горячее времечко бы­ло, щепа летела направо и налево. Да зачем в сузём-то загонять? Разве мало пустой земли в России? А ведь тут, в этом сузёме, хоть лопни — хлеба не вырастишь. Середь лета утренники гремят. Мы, бывало, на этой Курзии сено ставим. В деревне лето как лето, а тут, тридцать пять – сорок верст в сторону,— вода по утрам в котелке мерз­нет. Эх, да что говорить! — Микша круто махнул ру­ой.— Я сам тогда ужасно идейный был.

—   А теперь не идейный? — вдруг подал голос Куда-сов. Он, оказывается, слушал.

– Не имай, не имай на слове! Теперь народ гра­мотный, на испуг не возьмешь. Я ведь к чему это? А к тому, что дядья мои родные всем тогда у нас заправ­ляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Алек­сандра за языком послали. В Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине — ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Алек­сандр думал-думал да и говорит своему отцу — тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была — в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, говорит, тогда улы­баться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?

—   Нет! — сказал Кудасов.

—   Чего — нет? Не понимаешь, что можно всю жизнь прожить и ни разу не улыбнуться?

—   Не понимаю, когда убийством восхищаются! — Кудасов не сказал, выпалил это — с яростью, с ненави­стью — и резко откинулся назад, в задок телеги.

—   Это кто восхищается убийством? Я? — Микшу тоже заколотило. Не первый раз прокатываются вот так насчет его дядьев.— А дядю Александра не убили?.. Сам себя на тот свет отправил? Теперь на дядьев можно собак вешать. Мертвые. Вали все, чего было и чего не было. Стерпят. Из могилы не встанут. А я бы хотел посмотреть, как нынешние умники с ними, с живыми, поговорили бы. Я-то помню те времена, помню, на каком языке тогда разговаривали. В тридцатом году дядю Александра вот в это же самое время убили на Кур­зии — комендантом там был,— дак знаешь что было? Со всего района, со всех деревень красные партизаны на похороны прибыли. С ружьями. Всех перебить готовы! А дядя Мефодий — начальником милиции был — сто­ял-стоял у гроба белый, как сейчас помню, только желтые оспины на щеках, как картечины, отсвечивают, а потом берет из мертвых дядиных рук наган (дескать, большевик и мертвый стреляет) да и говорит: «Ну, Александр, за каждую каплю твоей священной крови ведро выпустим вражьей». Понял, как тогда разговари­вали?

Наскочило переднее колесо на корень, у Кудасова съехала с головы кепка, открылся белый покатый лоб с глубокими залысинами, с твердыми зарубами морщин-поперечин. Потом еловая лапа проехалась по его лицу. Не пошевелился, бровью не двинул.

3

Кто только придумал этот сузём? За что такое наказанье людям?

Кажется, он не из тех, кого ласкала да гладила жизнь, на ухабах и колдобинах вырос, а и у него вы­трясло всю душу. Коренья, гнилые мостовины, ручьи, болота… А темень, которая, как одеялом, накрыла их после полустанка, где они кормили коня!

И он уж не пытался больше править. Вожжи из рук выпустил: вывози, воронко!

О том, что они выехали наконец на Курзию, Микша догадался по ветру. Всю дорогу ветер гудел где-то ввер­ху, над головой, а тут вдруг яростно хлестнул в лицо, за­барабанил по холодной парусине дождевика.

Конь упирался, не хотел на ледяной сквозняк, потом затащил их в какой-то кустарник и стал.