Этой старой деревни фактически нет —
Она была сожжена во время войны дотла,
И расплавились даже церковные колокола.
Теперь все, кроме церкви, построено вновь:
В новых избах горит электрический свет.
На новых калитках новые почтовые ящики для новых газет.
У новой изгороди новый мотоциклет, —
Словом, этой деревни нет, но она и не умерла.
Вечером из глубины этих новых изб,
Сквозь оконца которых маячат старинные призраки
женщин-икон,
Раздается мелодический визг,
Ибо чуть ли не в каждой избе не приемник, так патефон.
И под этот мелодический крик и писк
Девушки изб
Либо пляшут над тихой рекой, либо плетут венок.
А старик
Обязательно смотрит на лунный диск
Через театральный бинокль.
«Что ты видишь? Дай посмотреть и мне!»
Но старик не выпускает бинокля из рук,
Потому что там, на Луне,
Живет внук.
Пусть говорят, что старик нездоров, не вполне он
в своем уме,
Но ведь внук не убит, и не сгинул в плену,
И не стал перемещенным лицом,—
Он был отважным бойцом на войне,
А после войны улетел на Луну,
И дело с концом.
Он в командировке, секретной пока, этот внук старика.
Он работает там, на Луне, и усовершенствует лунный свет,
Чтоб исправней сияла Луна и плыла, и плыла
Здесь, над этой старой деревней, которой фактически нет,
Потому что во время войны вся она была сожжена дотла.[209]
Олег Чухонцев, 1938
***
Седой учитель начальных классов в пиджаке
с заложенным рукавом
рассказывает о княгине Ольге и ее хитроумной
мести древлянам,
а я гляжу за окно, где крыши косым отсвечивают огнем
и голуби уличные, кружась, над городом носятся
деревянным.
Когда ж это было? Страшно представить:
тысячелетье тому назад,
а любовь, разорванная войной, верна все так же
и вероломна,
и голуби, бедные мировестники, все так же
в гнезда свои летят,
и все еще И́скоростень горит, и зарево буднично
и огромно.
И пол-Европы лежит в руинах, но, хоть все зарева погаси,
неугасимое что-то брезжит, и синевою исходят лица,
и та княгиня: — Си первое вниде в Царство Небесное
от Руси, —
и однорукий, и мы со всеми — в одном походе,
и он все длится.
А палец выбрал уже цитату, но указующему персту
так мало, видимо, было карты, а зримый образ
так исковеркан,
что длань, продолженная указкой, пронзила пикою
пустоту:
— Не в мести правда, а в искупленье! — и вышла где-то
под Кенигсбергом.
И было тихо, но где нам было постичь всю долгую
скорбь его?
Для всякой правды свой час, и ныне в ту даль
я всматриваюсь из этой.
И он свидетель, и я свидетель — мы все свидетели,
но чего?
Чего-то высшего мы коснулись своей бедой
и своей Победой.