Тогда только упала завеса с глаз моих, и я окончательно понял ужасную действительность! О! Как мне было горько! Сколь бурным потоком слёзы полились из глаз моих! Я, кажется, зарыдал, не обращая внимания на возмущение и смех соседей.
Как ужасно! Очевидно, я пережил всех моих современников. Где мои сослуживцы, мои друзья и покровители? Где коварный граф? Вероятно, и кости их уже истлели в земле. Я плакал, молился, стонал!
Затем стал я думать. Как же всё сие могло произойти? Как мог я не заметить столь огромный промежуток времени? Тогда я вспомнил страшные свойства «Трезория». Бесчувственное состояние, им производимое, незаметно для человека, ему подвергшегося.
Но брегет? Очевидно, он стоял сто лет и пошёл, едва действие «Трезория» прекратилось.
Но куда же делся, наконец, сам «трезорий»?
Он в силу своего свойства постепенно улетучивался, переходил в действительную энергию, пока весь не исчез.
Но почему он улетучивался так медленно, целых сто лет?
И этому было объяснение: он помещался в футляре из металла, который сохранял его, и улетучивался, очевидно, лишь через какое-нибудь отверстие, случайно или умышленно оставленное ненавистным Трезором.
Сомнений быть не могло! Я пробыл в бесчувственном состоянии сто лет.
Странные кареты, влекомые машиной по железным полосам, и костюмы окружающих, смешные и нелепые, — они говорили лучше всяких доказательств.
Я лишь смутно помню, что со мной было дальше. Как сквозь сон, мерещится мне какое-то огромное здание, куда мы приехали.
Мы вышли из кареты и шли какими-то улицами. Сначала я не думал даже, что это Петербург, но вид Невы и Адмиралтейского шпица убедил меня в сём. Я был в странном состоянии возбуждения и полупотери сознания, как пьяный. Меня толкали, мне что-то говорили. Но я тупо относился ко всему. Помнятся мне гигантские здания, огромные магазины, какие-то бешено несущиеся и ярко освещённые кареты без лошадей…
Дальше… дальше меня задавили было, и я наткнулся на вас и увидел, наконец, первого доброго и действительного просвещённого человека в ХХ-ом столетии…
V
Так закончил свой невероятный рассказ Никита Иванович Серебреников. Он сидел передо мной — жалкий сгорбленный и подавленный своей ужасной судьбой. Я в искреннем порыве участия протянул ему обе руки и горячо пожал их.
— Дорогой Никита Иванович, — проговорил я. — Не унывайте. Конечно, история поразительная, и жизнь ваша трагична и наводит на глубокие размышления, но не стоит приходить в отчаяние. Бог даст… заживёте и в двадцатом столетии не хуже девятнадцатого.
Он поднял на меня свои печальные глаза и пожал мне руки.
— Жить мне сейчас трудно, ужасно трудно! — сказал он печально. — Всякое знание дается мне теперь с величайшим трудом. В то время как вы владеете им, не замечая его. Может быть лучшее, что я мог сделать, — это не просыпаться вовсе. Впрочем… скажите, поверили ли вы моей истории, Александр Николаевич?
— Поверил, — сказал я, но, видимо, что-то всё-таки помимо моей воли дрогнуло в моем голосе.
— Пойдемте, я вам покажу сейчас «трезорий», — сказал он решительно.
Мы поднялись и пошли в его комнату. Там он открыл свой сундучок и достал из него странной формы бутылку. Мельком я ещё увидел в сундучке золото и драгоценные камни.
Серебреников откупорил бутылку и налил на стол немного жидкости.
Муха, ползшая мимо, вдруг остановилась и точно застыла. Я сбросил её со стола, и она ожила на лету и с жужжанием улетела.
Он предложил мне поднести палец к жидкости, и палец застыл, точно парализованный, хотя ни малейшего неприятного чувства при этом не было! Только, когда я отнял его и тронул рукой, он был холоден, как лёд.
Мы сделали еще два опыта: остановили и пустили в ход мои карманные часы, и — что всего поразительнее, — остановили текущую воду! Вода из перевернутого стакана повисла, точно застывшая стеклянная масса. Но в это время весь «трезорий» улетучился, и вода быстро полилась, вымочив мне жилет и брюки.
— Поразительно! — воскликнул я. — Это перевернёт всю науку! Никита Иванович, вы мне дадите хоть немного этой жидкости для анализа?
— А вы верите моему рассказу… теперь? — ответил он вопросом на вопрос.