Выбрать главу

— Но, Блемска, дорогой мой Блемска! Я как раз все время и твержу о том, что высоко ценю твою работу. А ты своими разговорчиками перепортишь мне весь народ.

— А хороший учитель тоже портит детей, когда он их просвещает?

— Нет, Блемска, с тобой и в самом деле не сговорить. Надсмотрщик прав. Но было бы лучше, если бы ты не смотрел на все одним левым глазом. Для верного взгляда надо смотреть двумя глазами сразу, и левым, и правым.

— По мне, так лучше одним, господин обер-штейгер. Ведь когда при стрельбе закрывают правый глаз, в цель все равно попадают.

— И все же заглянул бы ты хоть разок к нам на собрание.

— Нет, господин обер, у меня с войны зуб против ночных колпаков, которые именуют себя «Стальным шлемом».

Что прикажете делать обер-штейгеру? Он смеется, хотя смех получается дребезжащий. Словно кто-то скребет ложкой по дну жестяной кастрюли.

— Только пообещай мне не вести больше подстрекательские речи, не то!.. — кричит обер-штейгер вслед Блемске, когда тот уже вышел из его кабинета.

— Не будет к чему подстрекать, тогда и не стану! — отвечает Блемска и глядит на испуганно пригнувшегося к столу счетовода.

Господин управляющий снова, как и встарь, живет своей особой жизнью. Но теперь его жена ничуть от этого не страдает. Она, правда, просыпается среди ночи, но в сторону мужниной постели почти не смотрит. Ребенок, ребенок — вот что всего важней. Выпадают недели, когда управляющий ходит пьянствовать в каком-то странном костюме. В серой непромокаемой куртке, в бриджах и обмотках, а на голове у него австрийская лыжная шапочка синего цвета. Расхаживает он в этом наряде и по соседним деревням.

Там его поджидает другой управляющий, тот, у которого лицо в шрамах, и другие мужчины, одетые точно так же в серые куртки и синие лыжные шапочки. При встрече они говорят «хайль», а не «добрый день», вместе пьянствуют, толкуют о политике либо заявляются в город на рабочие собрания и стараются их сорвать. Порой дело кончается дракой, и тогда они с синяками и шишками отступают. Но зато на другой день они подкарауливают где-нибудь рабочих вожаков и избивают их. Если на улицах достаточно темно и малолюдно, избивают до полусмерти. Это называется «фема». А после трудов праведных они собираются в какой-нибудь винокурне за стаканчиком свекольного шнапса и выхваляются друг перед другом, какие они лихие драчуны.

— Будь я проклят, если мы снова не наведем порядок у нас в отечестве.

Лакею Леопольду все это уже известно. Он частенько возит его милость на встречи с другими господами в соседних имениях. А там на кухне и в людской ходит много разговоров про управляющего.

Его милость вызывает Конрада к себе. Тот заставляет жену предварительно заклеить ему пластырем шрамы на лице.

— А я как раз собралась одевать малышку, — говорит жена в ответ.

Но Конрад настаивает. Милостивый господин просто диву дается, глядя на его лицо.

— Да что это с вами, Конрад!

— Ничего, господин фон Рендсбург. Это, с вашего позволения, такой пустяк, что и говорить не о чем. Парочка-другая царапин после стычки с взбунтовавшимися пролетариями.

— Ах, Конрад, Конрад, надеюсь, вы не бегаете за этим нелепым австрияком… этим неудачником, этим маляром… по имени… да, как же его звать-то?

— Гитлером, с вашего позволения.

— Верно, верно, за Гитлером… Я хочу сказать, вы ведь не из его последователей?

— Что значит «последователей»? Разве не пора что-то предпринять, ваша милость? Разве народ не шляется в городе безо всякого дела, да еще смеет поносить порядочных и честных людей?

— Очень мне не нравится, очень не нравится, Конрад… Я хочу сказать: этот ваш Гитлер мне не нравится. Чего он, собственно говоря, хочет?

— Работы и хлеба, ваша милость. И еще, чтобы больше не платить военные долги. Это ведь, с вашего позволения, будет куда как хорошо для налогоплательщиков.

— Ах, полно вам, Конрад, обещать они все горазды, эти благодетели народа. Смешной он человечек, ваш Гитлер. Шпак в солдатских обмотках, который корчит из себя военную косточку. Очень мне все это подозрительно, Конрад, ничего не могу с собой поделать. А впрочем, поживем — увидим…

— Да, ваша милость, поживем — увидим!

— Кстати, Конрад, я вас вот почему пригласил. Эта кража, — или как мы ее там назовем, — совершенная Матильдой, доставляет мне немало забот. Мой сын Ариберт утверждает, будто в бумажнике не хватает ста марок. Я велел Гумприху сегодня еще раз допросить эту женщину. Она, разумеется, утверждает, что ничего не брала. Как здесь поступить?

— Если мне дозволено будет высказать свое вовсе не обязательное мнение…

— Разумеется, не может быть никаких сомнений в честности моего сына… Хотя, с другой стороны, он был пьян… Я хочу сказать, он мог и ошибиться… Вероятно, надо действовать очень осторожно, а уж от судебного разбирательства отказаться начисто. Так вот, Конрад, что вы об этом скажете?

— Я вот что скажу, ваша милость: ежели тех, кто что-нибудь натворил, оставить в покое, из них выходят потом отличнейшие рабочие, самые старательные, потому что они боятся суда.

— И в случае с Матильдой Кляйнерман вы придерживаетесь того же мнения?

— Совершенно того же, того же, того же самого, милостивый господин. А что до работы, так Матильда… вы сами, с вашего разрешения, убедитесь, что я говорю чистую правду.

— Ну ладно, я приглашу ее к себе, эту ершистую бабу.

— Вот и расчудесно, ваша милость. Только, пожалуйста, если мне будет дозволено высказать свое мнение, не тычьте ей слишком в нос этой историей, воровством то есть, не то она встанет на дыбы, эта баба, с вашего позволения.

— Ай да Конрад, с каких это пор вы заделались психологом? В остальном же я хотел вам сказать, чтобы вы все хорошенько обдумали насчет своего Гитлера. Вы ведь из настоящих немцев, из тех, кого можно принимать всерьез.

— Па-альщен, па-альщен… Вы слишком добры ко мне, ваша милость, но если мне дозволено будет высказать свое мнение, в «Стальном шлеме» они какие-то все чересчур вялые. Никакого движения. Позволяют вытворять с отечеством все, на радость этим красным хулиганам.

— Все в свое время, Конрад, все в свое время. А ваш австрийский ефрейтор, на мой взгляд, едва ли способен избавить нас от засилья пролетариев.

Милостивый господин послал за Матильдой лакея Леопольда. Матильда идет тяжелой походкой. Каждый шаг стоит ей труда. Не иначе, придется просить у старого захребетника прощения.

Господин фон Рендсбург сидит в небрежной позе за письменным столом. Он с видимым удовольствием накалывает на разрезной нож мух, разгуливающих по зеленому сафьяну стола, и выслушивает покаянные речи Матильды, не перебивая ни звуком, ни жестом. У Матильды щеки пошли пятнами, она сжимает слова в небольшие комки, а через некоторое время и вовсе умолкает. Тут его милость вскакивает. Ему удалось наколоть муху. Возле книжного шкафа он совершает над мухой смертную казнь. Потом он снова садится и глядит на дрожащую Матильду. Матильда молчит. Он начинает отеческим тоном говорить с ней. Припомнил, должно быть, тогдашнюю прачку Матильду.

— Ты ведь неглупая женщина, Матильда, ты ведь понимаешь, что могла попасть в тюрьму из-за этого бумажника…

Матильда пожимает плечами.

— Ясно же, что тебя следует наказать.

— Даже если мне не досталось ни грошика из этих денег?

— Кто тебе поверит?

Матильда снова погружается в молчание.

— Господин Ариберт утверждает, что в бумажнике не хватает сотенной бумажки, а поскольку ты брала бумажник, тебе ни одна собака не поверит, что эти сто марок не прилипли к твоим рукам.

Матильда отступает на шаг и откидывает голову, готовясь отмести несправедливое обвинение, но господин фон Рендсбург останавливает ее мягким жестом:

— Теперь говорю я, условились? Сперва дали высказаться тебе, а теперь говорю я, понятно? Так вот, как бы ни обстояло дело, взяла ты деньги или нет, я вовсе не собираюсь позорить тебя перед всем светом. До сих пор ты служила мне верой и правдой. Я умею ценить хорошую работу, но, со своей стороны, надеюсь, что и ты умеешь ценить добро… словом, нечего об этом долго рассусоливать.