Выбрать главу

Тесть уселся впереди. Это не простая случайность:

Гордеич добровольно уступил ему первенство. Более тридцати лет тесть проработал председателем колхоза, а выйдя на пенсию, года три заведовал областной тарной базой, где Гордеич обретался завгаром. Старики ценили умение моего тестя быстро находить общий язык с районным начальством, с руководителями местных хозяйств: некоторые из них по старой памяти знают его в лицо, так что он мог договориться с ними буквально обо всем, что не выходило за пределы закона. Я подозреваю, старики не случайно упросили его быть их компаньоном.

Он нужен им, как, впрочем, и они ему.

Когда тесть усаживается в машину на переднее сиденье, он странно преображается: хмурит белесые брови, надувает щеки и, откидываясь на спинку, делает строгий, неприступно-начальственный вид. Но голубые глаза его, по-детски чистые, смотрят доверчиво, с редким добродушием, с каким-то постоянным изумлением и смягчают суровое выражение лица. Вот и сейчас, одетый в габардиновый, стального цвета пиджак, он принял казенный вид, надулся, но глаза, ясно светясь, все равно выдают в нем доброго человека. Машина тронулась и покатилась вдоль просеки, свернула и, набирая скорость, побежала мимо сада. Тесть не оглянулся, не посмотрел на нас с Жулькой, а Гордеич снова дипломатически помахал рукой.

Мыкались они по степи дотемна, спидометр намотал около двухсот километров. Вернулись назад усталые, пыльные, но - довольные, возбужденные. Особенно Гордеич. Он кричал в темноте своим хриповатым голосом:

- Во, Петро, ёк-макарёк! Во как надо обделывать делишки! Напали на дармовщинку. Доннику - пропасть!

Белого, семенного... Косить рано не будут. А подсолнуха - море! В один край поглядишь - конца не видать, в другой - та же картина. И ранний, и поздний. Тот отцветает, этот распустится. Лахва! Станем посерёд поля.

У канала. Вода близко... Только ты, Петя! - Он потряс возле моего лица указательным пальцем. - Об этом - молчок. Рот на замок.

- Надо Филиппа объегорить, - сказал Матвеич. - А то он дюже нос задираеть. - И тихонько засмеялся.

Тесть, отойдя от них, шепнул мне на ухо:

- Радуются! Была бы им лахва без меня. Я насилу уломал директора. Не берет нас - и все! У них там своя, совхозная, пасека. Да мы им не помешаем. Много там всякой всячины!

- Эй, Федорович! - горячился Гордеич. - Хватит с зятьком шушукаться. Давай приписных выставим!

Так они окрестили личные ульи директора совхоза, которые привезли с собою на развитие. Втроем вытащили из машины приписных и поставили на краю пасеки Матвеича. Гордеич скинул пиджак и открыл летки. Пчелы высыпали на подлетные доски, замельтешили в темноте.

Мы отодвинулись к кустам, а Гордеич задрал рубаху и майку, спокойно выждал и стоически, без единого вскрика принял в живот и поясницу несколько злых ужаливаний, затем присоединился к нам.

- Радикулит! - объяснил он мне. - В бараний рог меня крутит. Пчелиным ядом спасаюсь.

- А я пью маточное молочко, - сказал Матвеич. - Белки... Нервы успокаивають. Попробуй молочка.

Гордеич брезгливо поморщился:

- Гидко!

- Зря. Пчела - насекомое чистое.

- Все одно гидую, Матвеич. Хоть ты меня режь.

Где-то в отдалении через равные промежутки времени гадала припозднившаяся кукушка: вскрикнет и затихнет, потом словно очнется, подобреет и опять накинет кому-то год жизни печальным и протяжным голосом. Наперебой щелкали, заливались соловьи...

Сели мы ужинать под их концерт. Гордеич извлек из "неприкосновенных" запасов бутылку вина, некогда приготовленного им из винограда "изабелла", и банку консервированной домашней крольчатины. Матвеич подал редиску в сметане, тесть разогрел суп и сжарил яичницу.

Ужин вышел обильный. Старики опять заговорили о новом месте, и каждый брал с меня слово не разглашать их тайны.

- Пасечники - народ ушлый. Смотри!

Им хотелось утереть нос Филиппу Федоровичу, королю красногорских пчеловодов-кочевников.

Тут Гордеич ненароком вспомнил старого пасечника Гунька: мол, этот самый Гунько не любитель длинных путешествий, а меду берет не меньше Филиппа Федоровича; с апреля переселяется Гунько в хутор Беляев и живет там безвылазно, никуда не отлучаясь, вместе с женою и дочерью, в окружении собственных поросят, индеек, кур и дойных коз, так что в магазин они наведываются редко и не тратятся на питание. У дряхлого старика трещит от денег сберкнижка, оттого он и недоверчив к людям, подозрителен и скуп. Но главное украшение его скудной жизни - дочь. Гунько любит ее без памяти.

- Я видал ее. Писаная красавица! - подтвердил Матвеич. - Гуляеть по буграм. Ей бы женишка справного.

Сохнеть девка.

Почувствовав мою заинтересованность, Гордеич блеснул в усмешке золотым зубом:

- Понял? Мотай, Петро, на ус.

- Ему нельзя. Он женатый.

- Ох, Федорович! Законник! Ты в его лета небось и женатый девчат щекотал. Забыл, как это делается? Раздва - и в дамках. - Гордекч поднял руку и пошевелил пальцами. - Здравия желаю, барышня, я твой куманек.

Мужа нету?

Старики посмеялись, и снова разговор вернулся к пасечнику Гунько.

- Этого Гунька чуть не прикончили, - начал Матвеич. - Пасек у Червонной горы набилось штук десять, по балочкам. Вот замечають люди: какие-то чужие пчелы повадились красть у них мед из уликов. Тык-мык, а взять в голову не возьмуть, чьи пчелки да откуда лётають...

Стали потихоньку следить. А они тянуть медок и тянуть...

И драчливые, до смерти забивают охрану! Гадали, гадали люди: что, мол, за наваждение? Сроду такого не бывало - и догадались. Ктой-то поить воровок сиропом, в сироп добавляеть водки - для возбуждения. Они напьются, охмелеють, и все им нипочем, трын-трава! Начисто сшибають сторожей.

- Водки?! - было усомнился Гордеич.

Но Матвеич и ухом не повел.

- Эге, смекаеть один казачок, понятно. Надо проучить нахала. У него давно подозрение на Гунька, да не пойманный не вор. Вот казачок и надумал удостовериться Велел напарникам окропить воровок известкой, а сам тем часом - шмыг через бугор и заявляется с молодцами в балку. К Гуньку. "Здорово, Феофилактыч! Доброй тебе погодки!" - "Здорово, коли не шутишь", - это ему Гунько. Сам здоровкается, а глаза у него блудять, так и снують под фуражкой. Сразу, разбойник, учуял горелое Те не дураки - нырь к уликам и ну шастать, просматривать, какие пчелы вертаются со взятком, и что ж? оглядел нас всех поочередно Матвеич. - Вертались крапленые!

Поймали они шалуна за мотню и всыпали ему горяченьких. Еле отдыхался Феофилактыч: ногами били. С той поры он шелковым стал, уже не подливал водки.

- Водки не подливал, а свое не бросил, - вклеился Гордеич. - Напарник на часок отлучится, он и тут норовит напакостить. В чужом гнезде рамки с печатным расплодом от пчелишек отряхнет, возьмет себе, а соседу - сушь. Опять туши свет и играй ему темную. А то раз шо удумал Гунько, слыхали? До нитки обобрал компаньонов!

Лучших маток белым днем выкрал.

- Еще он ночью, как все уснут, сдвигал помаленьку улья, - не утерпел тесть и тоже начал рассказывать о легендарном Гуньке. - Сдвигает и сдвигает. На пять, на десять сантиметров. А тем, лопухам, и невдомек.

- Гул над своей пасекой уплотнял, - догадался Матвеич.

- Ну да. Близко стоят улья - гул кучнее. Он-то и привлекает молодую пчелу. Весь молоднячок осел на Гуньковых рамках. Осел, а напарникам хоть бы что. Ни гугу. Гунько ходит себе, посмехается. Под конец ротозеи кинулись, глядь: ни меду, ни пчел! Пустые рамки. Но попробуй пожалься, докажи. Предъяви ему иск.

- Куда там, докажешь! - вздохнул Матвеич. - Хитрый... Узнали люди про его проделки - и никто с ним не якшается. Очутился Гунько один. Но и тут Феофилактыч не растерялся. Жинку себе в подручные взял. Еще лучше наладил дело. Журнал выписал, книжками обзавелся. Понаучному медок загребаеть.

- Жох! - Гордеич зевнул и посмотрел на небо. - Ну, братцы-кролики, наговорились. Месяц вон куда вылез. На самый верх.