Старый Брандт страдал не то, чтобы бессонницей, но просто нежеланием спать. Его точил червь неудовлетворенности, раздражения против всех на свете, особенно против Родько, — выскочки, не немца, а в то же время стоящего в обойме рейха прочно, как патрон. Достаточно вспомнить наглый, насмешливо-пренебрежительный взгляд бургомистра посреди какой-нибудь кипящей тирады Брандта! И — странно — в эти секунды Брандт видел себя его глазами: суетливый, неуживчивый, вздорный старик, к тому же не стопроцентный ариец, а субъект второго сорта — фольксдейче. Ему хотелось от нестерпимой обиды и еще большего унижения завыть или завизжать.
Он отворачивался и протирал очки. С ним стало что-то твориться: в самое разное время суток — не только по ночам, в темноте, рядом со всхлипывающим дыханием жены — он словно оступался в пустоту. Пустая комната, пустой город, не заселенная никем память… Никто ему не был дорог, и уже очень давно. Жена стала похожа на проржавевшую цепь. Когда-то, когда они были молоды… нет, он не в силах воскресить и этого!
Бледное длинное лицо сына всплывало перед ним, как некий фантом, поверх папиросного дыма или на стекле, окропленном дождем и запотевшем изнутри — но он готов был отчураться и от него! Ведь жизнь сына долго представлялась чем-то подручным; словно тот все еще был комком младенческой глины, которую отец мог время от времени тискать и слепливать по-новому, следуя своей собственной прихоти или одержимости моментом.
Ему мнилось, что этот вундеркинд-недоучка, этот нахватавшийся отовсюду не столько идей, сколько фактов, всезнайка, этот упрямоватый юнец, склонный к комедиантству, всецело подчинен ему, смотрит на мир из-под отцовской руки. Правда, он взбунтовался, когда дело коснулось сердечных дел (старик фыркнул со всей язвительностью, которую так легко проявлять, если от прежних желаний не осталось даже огарка) и женился вопреки воле родителей. Но Галина оказалась такой безобидной девушкой-чернавушкой, такой радостно-смиренной Сандрильоной, заранее согласной ютиться на третьих ролях, у печки… К тому же она была миловидна: волосы цвета темного каленого ореха, карие теплые глаза, розовые щеки, веющие свежестью, словно она только что вынырнула из речного тумана, который так часто висит над Двиной…
И что же? Теперь сын и невестка решительно отгородились от него. Ниточка развязалась без предупреждения. После начала оккупации Александр присматривался пару недель, что-то взвешивал про себя, — а отец-то думал, что он, как всегда, ротозейничает, мечтает с открытыми глазами, плывет по событиям, не пробуя даже изменить направления водяного тока. И вдруг в одночасье превратился в несговорчивого, меркантильного дельца. Отцовские разглагольствования больше не манили его. Отныне он походил на человека целиком ушедшего в практическое дело, не забывающего себя и своих интересов…
Старый Брандт был зол на всех и вся, а на Боброва он распалился так еще и потому, что последние сведения, которые он получил из комендатуры, заставили его невольно ощутить озноб у самых корней волос.
Полгода он прожил во хмелю обретенной им власти над городом (хотя он и подозревал иногда, как она эфемерна). Зато фундамент у его власти был крепче гранита! Наступление и победы германской армии, переполненный войсками Витебск — все это придавало бодрости. Он старался пренебрежительно отмахиваться от возникавших то тут, то там «булавочных уколов», какими ему казались листовки и оскорбительные надписи на домах. Однажды в самой управе возникла написанная от руки грозно-озорная частушка. Крупные буквы, выдавая полудетский почерк, — ему ли, бывшему учителю, в этом не разобраться! — гласили: «Не взяли немцы Москву на таночках, возьмем Берлин на саночках».
Он лишь сардонически усмехнулся, высоко вскидывая плечи. Его веселье было искренне: против мощи рейха — карандашные каракули?
— Как это похоже на вечное ребяческое недомыслие славян! — воскликнул он вечером, сидя у себя дома с единственным человеком, с которым поддерживал довоенное знакомство, музыкантом Иваном Францевичем. — Отсутствие логики и знаменитый «авось», надежда на чудо. Ну на что они могут еще рассчитывать? — он уже прямо обращался к собеседнику, который неохотно отвечал на его сверлящий взгляд.
— Ни на что, — мямлил Иван Францевич покорно.