Выбрать главу

Мою жизнь тогда наполняло в основном осязание, а его, как мне кажется, — цвет и линия, так что мы не слишком хорошо различали миры друг друга, и он не очень-то замечал мое присутствие. Я целыми днями прикасалась к чистым тарелкам и кастрюлям, убирая их на место; детским головкам, скользким от шампуня, к мягкой коже, прыщикам на попках; горячей лапше, и тяжелому мокрому белью, когда я сбрасывала его в сушилку; к кирпичным ступеням крылечка, на которых я просиживала с книгой примерно восемь минут, пока дети играли прямо под страницами в колкой свежей траве; а когда кто-то из них падал, я касалась травы, и земли, и расцарапанной коленки, и липких полосок пластыря, и мокрых от слез щек, и своих джинсов, и развязавшихся шнурков.

Когда Роберт возвращался с занятий, я дотрагивалась до его коричневого свитера и кудрей, отдельных прядей, щетины на подбородке, задних карманов, мозолистых рук. Я смотрела, как он подхватывает на руки детей, и, казалось, ощущала, как его жесткое лицо прижимается к их нежным щечкам, и как им это нравится. В такие минуты он был целиком с нами, и прикосновение к нему служило тому доказательством. Если я не слишком выматывалась за день, его прикосновения не давали мне сразу уснуть, и тогда я гладила его бок, мягкие пружинящие волосы между бедрами, его безупречные плоские соски. Он тогда как будто переставал видеть меня и наконец входил в мой мир осязания, и пространство между нами наполнялось движением, яростной близостью и привычным освобождением. В те дни меня, кажется, всю покрывала влага жизни: капли молока, брызги мочи на шее, когда я переодевала Оскара, сперма на бедрах, слюна на щеках.

Возможно, потому я и отказалась от мира зрения в пользу осязания, потому и перестала рисовать и писать после того, как много лет занималась этим каждый день. Моя семья взывала ко мне: они лизали и жевали меня, целовали и тянули к себе, обливали соком, мочой, семенем, водой из луж. Я снова и снова мылась, перестирывала горы одежды, меняла постельное белье и прокладки на груди, оттирала и скребла тела. Мне хотелось снова стать чистой, очиститься от них, но за миг до того, как я перемывала все, неизменно следовало новое излияние.

А потом мы покупали недвижимость как взрослые, и посылали моей матери фотографии фасадов, и наконец переехали в собственный дом. Ингрид в то лето исполнилось пять, а Оскару — два. Все было так, как мне хотелось с самого начала: двое чудных детишек, двор с качелями, которые Роберт все же повесил после пары месяцев напоминаний и уговоров, маленький городок, у которого даже в названии зелень, и наконец-то у одного из нас хорошая работа. Должны ли сбываться наши мечты? Со мной была мать. В первые годы она вместе с нами работала в саду, пылесосила и час-другой в день читала в тени террасы, где вязы бросали тень мелких листьев на ее серебряную голову и на белые листы книги. Оттуда ей было видно, как Ингрид с Оскаром охотятся на гусениц.

Думается, те два или три года были для нас хорошими именно потому, что с нами была моя мать. Мне не было одиноко, и Роберт в ее присутствии проявлял свои лучшие качества. Бывало, что он не ложился ночь-другую или не приходил из студии, и потом казался усталым, случались у него и периоды раздражительности, и тогда он несколько дней спал допоздна. Но в целом все было спокойно. Роберт сам закрасил стены на чердаке-студии, прежде чем сдать коттедж кампусу. Не знаю, сколько в том было заслуги пластмассовых бутылочек в нашей аптечке. Раз или два он упомянул, что был у доктора Н., и я этим удовлетворялась. Мне доктор Н., конечно, не мог помочь, но он явно помогал моему мужу.

На второй год в новом доме Роберт уехал провести курс живописи в Мэне. Он мало рассказывал, но, по-моему, это пошло ему на пользу. Мы вместе смеялись над детскими проделками, и иногда ночью, если я не слишком уставала, Роберт не давал мне сразу уснуть, и я тянулась к нему, и все было как всегда. Я разрывала натрое его старые рубашки, и пользовалась ими как тряпками для пыли. Я могла наугад вытянуть такую тряпку из груды тряпья и сразу знала, что это — его, он носил ее на себе, на ней сохранился запах его кожи. Он, казалось, был вполне доволен работой, а я начала брать редакторскую правку, в основном на дом, чтобы заработать карманные деньги и помочь расплатиться по нашей доле закладной. Пока я работала, мама присматривала за детьми.

Однажды утром, когда она увела их в парк, а я перемыла посуду после завтрака, поднялась наверх, чтобы застелить постели и сесть поработать за письменным столом в холле. Дверь в студию Роберта осталась открытой. Видимо, поднимался наверх с чашкой кофе в руке — он в те дни просыпался очень рано и уходил писать в школу. В то утро я заметила, как он обронил что-то на пол — листок бумаги лежал у открытой двери. Я подняла его, не особенно задумываясь, Роберт часто разбрасывал бумаги: заметки, памятки, зарисовки, скомканные салфетки. Моя находка представляла собой примерно треть листа писчей бумаги, разор ванной, будто в досаде. Писал Роберт, это был его почерк, только аккуратней обычного. Эти строки до сих пор хранятся у меня в столе, не потому что я сохранила тот листок: честно говоря, я его скомкала, а потом швырнула ему в лицо. Они у меня сохранились потому, что меня что-то заставило сесть и переписать их для себя и спрятать, прежде чем столкнусь с Робертом. Наверное, у меня мелькнула смутная мысль, что они могут когда-нибудь пригодиться мне в суде или мне самой захочется к ним вернуться, а я позабуду подробности. «Моя самая дорогая!» — начиналось письмо, но письмо было не ко мне, я никогда прежде не читала этих слов, выровненных в строках, стекавших с черного пера Роберта.